Изменить стиль страницы

— Над другим уж думаем, — сказал Веткин, ревниво поглядев на его серьезный, сутулый нос.

— Правильно. Когда много, есть из чего выбрать. — Илиади сел на стул у койки Веткина, достал из кармана халата старомодный рожок фонендоскопа.

— Уважаю механиков: вы похожи на врачей, только лечите железные организмы, а не биологические. Человек ведь тоже похож на машину и состоит из различных узлов и деталей. Ты чего улыбаешься, Рая?

Сестра откровенно засмеялась:

— Сейчас вы скажете, что человек состоит из трех частей…

— Скажу, проказница, скажу: из трех частей. — И стал своим рожком загибать сухие старческие пальцы: — Первая часть — это собственно животная, отличающая нас от растительных организмов. Вторая часть-разумно-интеллектуальная, отличающая человека от животного. А третья — это органы размножения, которые роднят нас и с растениями и с животными. Следовательно, мы не только часть природы, без которой жить не сможем, но мы самая разумная ее часть и, стало быть, отвечаем за все. А может человек отвечать за все, если он частенько и за себя не отвечает?… Лежите, Веткин, я не о вас. Но подумайте. Здоровая-то голова идет кругом от забот, куда же пьяной! Или куренье. Рая, ты взяла плакат?

— Вот, со мной. — И подала уже развернутый большой лист с розовыми и черными цветовыми пятнами.

— Посмотрите, Веткин: черные — это ваши легкие, розовые — Сенины. Замечаете разницу? Так зачем же вы себя отравляете? Вы же сипите как старый паровоз, а дыхания Сени не слышно, хотя вы ровесники. Вот возьмите трубочку, послушайте его дыхание. Берите, берите!

Веткин встал, взял рожок и пошел к Сене.

— Как у ребенка, — сказал он, слушая его голую грудь. — И выхлопы сердца четки, ровны. Отсечка — как у нового мотоцикла.

— Вот видите! Никаких шумов, никакой тахикардии, а работает почти шестьдесят лет без ремонта. Вы, когда новый мотор станете придумывать, делайте его, Сеня, с себя — обязательно получится.

Илиади посмотрел записи их температуры, послушал у обоих сердце и легкие, сделал назначения, которые Рая записала в их «истории», и велел Сене сдать анализы.

После их ухода Веткин повел Сеню в лабораторию. В коридоре они увидели плакат с изображением человеческого тела, где синим и красным были нарисованы большой и малый круги кровообращения. Веткина плакат не заинтересовал, а Сеня сразу прикипел к нему, взволновался и, когда сидевшая впереди него женщина зашла в лабораторию, торопливо снял плакат со стены коридора, скатал трубочкой и сунул Веткину:

— Быстрей в палату!

— Это же неприлично, Сеня, это воровство!

— На время работы творчества, потом отдам. Несите быстрей.

Веткин пожал плечами, взял трубочку и пошел во двор курить.

Сеня сдал кровь, нашел Веткина и убежал с плакатом в свою палату. Новая мысль на этот раз явилась ему сразу отчетливо, едва он увидел эти круги кровообращения.

Веткин был прав, когда с горечью говорил, что мы еще не можем использовать всю мощь имеющихся двигателей, и доктор Илиади прав, советуя в изобретениях брать за пример человека. Это же самый совершенный организм-механизм идеальности!

Сеня достал амбарную книгу, сел у своей тумбочки на поваленный набок стул и стал создавать новую машину.

V

В полдень Веткин постучал палочкой в окно палаты:

— Сень, на заправку пора.

— Не мешайте.

— Гляди-ка! Я и так полдня торчу в сквере — помешал! Ты что, обедать не хочешь?

— Некогда, я занят.

— Тогда вам, может, в палату принести, товарищ генеральный конструктор?

— Принесите.

Веткин поразился такой серьезной наглости, но, заглянув в отворенное окно, увидел необычного Сеню — сосредоточенного, строгого, напряженно выводящего в амбарной книге какие-то каракули.

Веткин вздохнул, втайне завидуя такой самозабвенности, и пошел в столовую один. Монах и Юрьевна, конечно же справились о его соседе, и Веткин полушутливо сказал, что Сеня велел доставить обед к нему в палату: должно быть, свихнулся на новом изобретении.

— Все вы чокнутые, — пробурчал Монах в бороду. — Какой умный и трезвый человек станет для себя вред делать!

— Опять ты напрасно, — вступилась Юрьевна.

— Тут объективно рассуждать надо, учитывать потребности человека.

— Вот, вот, — человека! Все на свой людской аршин мерите, на природу вам наплевать, лихоборы.

— Да как же наплевать, когда он новую машину изобретает, невредную.

— Невредных машин не бывает.

— Так будет! Человек же ее создает, хороший человек. Монах встал, досадливо откинул стул и наклонился, тяжело задышав, к Юрьевне:

— Человек — самый вредный зверь на земле. И самый подлый. Запомни это, пенсионная благодать!

— Да ты что, Федор, ты сам-то разве не человек? Монах, не отвечая, размашисто прошагал между столами, хлестнул дверью и пропал.

Юрьевна озабоченно поглядела на Веткина, доедающего манную кашу, и покачала головой:

— Неисправим. И обвиняет уже всех людей. Дикарь какой-то. Да разве можно так, огулом! А Сеню Хромкина вообще нельзя трогать. — Подперла сухоньким кулачком седую головку, улыбнулась, представив безобидного Сеню, и нечаянно выдала афоризм, принятый потом всей Хмелевкой. — Все мы не без тени, кроме Сени, — он прозрачный, просвечивает.

Веткин выпил компот, поставил тарелки с обедом Сени на поднос и отправился в свою палату. Юрьевна увязалась за ним.

— Посмотрю хоть на изобретателя во время работы, а потом подымим с тобой. Я теперь только после еды курю.

Сеня не встретил их, даже не поднялся, хотя не писал, не читал, а просто сидел у своей тумбочки и глядел, не мигая, на стену, что-то там выискивая и обдумывая.

Веткин поставил еду на подоконник, хотел пошутить над отрешенностью творца, но почему-то не смог, посмотрел, приложив палец к губам, на Юрьевну и тихонько выпел ее в больничный двор.

Ближняя беседка, куда они вышли, была занята: старый священник отец Василий, в мирском костюме, беседовал со своим молодым дьячком, которому удалили аппендикс. Отец Василий заметил односельчан, радушно загреб рукой:

— Присаживайтесь, не помешаете, мы сейчас расходимся.

Веткин с Юрьевной сели на лавку с другой стороны круглого столика, закурили. Отец Василий, седобородый как Монах, только еще косматей, волосы до плеч, ласковый, благостный, советовал дьячку молиться богу и выполнять назначение врачей, чтобы скорее укрепить здоровье. Паренек был худенький и бледный, как картофельный росток из подпола. Он чмокнул на прощанье руку отца Василия, тот перекрестил его, благословляя, и дьячок, запахнул желтую пижаму, скрылся в кустах.

— Вы его кагором поддержите, — посоветовал Веткин. — Для аппетита. Я слышал, у вас кагор разрешен для причастья.

Отец Василий раздвинул в улыбке бороду, показав розовые губы и сплошные новые зубы: он знал о слабости Веткина.

— Кагор тут не подойдет, — ответил извинительно. — Что назначено для одноразового причастья, то грех давать для постоянного утробного удовольствия, для аппетита.

— А если понемногу, батюшка?

— Если понемногу, но с продолжительной постоянностью — выйдет много, и тогда придет грешная привычка, укрепится пагубное пристрастие. Ты сам-то со многого начинал?

— С фронтовых сто грамм, батюшка.

— Еже-дне-евно!

— Так ведь время-то какое было, сами знаете.

— Знаю, лихое время. После войны тоже не курорт был. И вот сто граммов уже не хватает, потом новые заботы пришли…

— Вот лечусь, — сообщил Веткин приятную и удивительную даже для него самого новость. — Целых две недели и рот не брал. И такая это зараза: подумаю — тошнит, и не думать не могу, тоскливо без нее. Будто потерял что-то необходимое, главное.

— Мужайся, крепись. — Отец Василий поднял на Веткина голубенькие умные глаза, подбодрил отеческой улыбкой.

— Тоска, говорил Марк-подвижник, есть крест духовный, посылаемый нам к очищению бывших прежде согрешений. В Евангелии сказано: «В мире скорби будете». Кто хочет спастись, терпит скорби, кто уклоняется от спасительного пути, тоже не избегнет скорбей. Значит, лучше терпеть скорби бога ради, ради своего спасения, чем страдать бессмысленно, неизвестно для чего.