Изменить стиль страницы

— Но вы могли бы разойтись. Сейчас все-таки семидесятый год двадцатого века.

— Да ты что! А его куда? Он же как дите малое, пропадет без меня.

— Но почему вы должны страдать, до времени стариться?

— Я — страдать? — Феня рассердилась от ее сочувствия и упоминания о старости.

— Да ты что, откуда взяла?! Это ты страдаешь об своем Межове, а мой Сеня при мне.

— Ну знаете! Я не намерена выслушивать ваши домыслы на свой счет и не позволю…

— А что я сказала-то, господи? Правду сказала. Сеня весь совхоз своей техникой обиходовал, золотые руки, не пьет, не курит, получку всегда до копеечки мне…

— Я о другом, как вы не понимаете!

— И в другом хороший. — Феня заалела, поправила ладонью седеюшие волосы. — И в другом ни одному мужику не уступит, да только никого, окромя меня, он не знал и знать не хочет.

Вера Анатольевна стала пунцовой.

— Извините, но я не могу в таком тоне… — И застучала беспятыми модными колодками к порогу. Уже отворив дверь, приказала: — Пусть завтра же берет очередной отпуск или пишет заявление об уходе.

— Батюшки, вот напугала!

Дверь гневно захлопнулась, и довольная собой Феня торжествующе метнулась к окошку — Вера Анатольевна, опустив голову, всхлипывая, торопливо бежала к калитке.

Надо же — плачет! В Хмелевке никто не видел ее плачущей. Говорят, ничем не проймешь, палкой слезу не выбьешь, а тут потекла. Чем же я ее разобидела? Вроде ничего такого не говорила. Дурачила малость, конечно, да ведь и она не больно правая: принесла жалобу жене на мужа! Кто так делает? Муж и жена — одна сатана.

Феня подняла с полу халат с воткнутой в него иголкой, взяла с лавки покалеченные очки и опять присела у окна за штопку. Стежок за стежком, один к другому, и распиравшая ее злость незаметно опала, сменилась сожалением. Ведь ничего оскорбительного Вера Анатольевна не говорила. Предупредила насчет Сени, так ведь по-хорошему хотела, по-людски. Неужто лучше, если бы она не к тебе пришла, а своему начальству докладную настрочила? И тебя она пожалела не как-нибудь, не свысока, а от души, по-бабьи — видела же, вся горница у тебя изгваздана, стол голый, мазутные железки раскиданы где попало, муж и девчонка замурзаны. Да и жалилась ей ты сама, сочувствия выпрашивала, а когда получила, ее же и попрекать стала, дурища! И кем — Межовым! Или позавидовала, что она к одному этому мужику на всю жизнь прикипела? Скотина же ты, скотинка безрогая!

И вечернее платье в вину ей поставила, и туфли, и даже очки, которые она всю жизнь носит! Ей что же, прийти к вам такой распустехой, какой ты ее встретила? Да ты вспомни, как сама-то собираешься в чужие люди, да если еще за делом, за серьезной беседой. И ведь ты старуха рядом с ней, а в ее-то годы, бывало, и бигуди кипят в кастрюльке, и утюг жаром пышет, и брови торопишься пинцетом прополоть-подравнять, и пудра, крем, духи наготове. Пока не накудришься, марафет не наведешь, из дома ни ногой. Эх, хивря ты, хивря бестолковая! Овца глупая! Да таких баб, как она, больше нет во всей Хмелевке, окромя Зои Яковлевны. Та тоже себя для других не жалеет, тоску по нерожденным детям работой глушит, хлопотами о нас. Как же это так сотворено в жизни не по правде: Зое детей бы полон дом — она пустая ходит, Вера одним мужиком утешилась бы — нет, живи бобылкой и не гневайся, Межов другую любит. Видно, от века так: не родись красивой, а родись счастливой.

Феня бросила халат на лавку и пошла в переднюю.

— Хватит стучать-то, солнышко вон закатывается, а вы опять все изгваздали. Когда убираться стану?

— Не мешай, — повелел Сеня.

Но теперь она не подчинилась, пошла устрашающей грудью вперед:

— Это я мешаю? Ах ты, змей косорукий! Да я двадцать лет твою мазутную одежу стираю, двадцать лет железки твои грязные терплю, звон твой противный слушаю! Да ты знаешь, что из-за тебя счас хорошую женщину обидела, самое Веру Натольевну?! В слезах от нас пошла, в рыданьях! И все из-за тебя, из-за твоих железок — ферму бросил, товарищев своих бросил, работу бросил! Живите как хотите, я изобретенье делаю! Скольких же людей ты мучаешь, какие горькие слезы из-за тебя льются!..

Сеня мог бы сейчас запустить в нее чем попало, мог выставить в толчки, но Феня знала, что он не переносит слез, даже упоминания о них боится, и стала со слезой кричать о чужих и своих слезах, проклинать его, грозила выгнать или уйти с детьми куда глаза глядят. Пусть тут тешится своими железками день и ночь, пусть хоть весь дом заваливает ими — не жалко, только бы не знать больше этого мучительства.

Сеня растерялся, виновато встал, поправил грязные трусы.

— Фенечка, да что ты, красавица стосильная, раскричалась? Клетки нервной структуры гибнут без восстановления первоначальности.

— У меня не сгибнут, не бойсь. А погибнут, туда и дорога, отдохну от этой жизни.

— Хватит, мамка, завела! — вмешалась Михрютка — Вытру я тут, уберу, все уж отвинтила. А утром полы помою.

И Сеня опять выстелился:

— Не сердись, Фенечка, все сделаю, что скажешь. Мне вот только закончить надо, нельзя бросать такое изобретенье вначале.

— Да чего бросать, когда его у тебя расколотили! Бросать-то уж нечего, сам же говорил.

— Не магистраль — другое изобретенье начал.

— Ох господи, когда же это кончится! — И, не удержавшись, захлюпала, жалея себя и свою разнесчастную жизнь.

Ночью они помирились.

Успокоенные, довольные друг другом, лежали они в супружеской широкой постели и вспоминали самое начало совместной жизни, первое знакомство. Было оно не очень выгодным для Фени, но, женщина смелая, откровенная, она не боялась невыгодности и вспоминала тот давний зимний день уже без стыда, потому что успела кое-что изменить в нем, поправить, занавесить.

В который уж раз переживая сладкий ужас, она и сейчас видела пухлый искрящийся снег, в котором она обожглась и малость отрезвела, буйного Ваську с кочергой в руках и веселого Федьку, орущего ему с порога бытовки: «Окуни, окуни ее еще разок в сугроб!»

Бытовка стояла на окраине тогдашней Хмелевки, село по случаю праздника гуляло, слышны были разудалые переборы гармошек, веселые нестройные песни, частушки.

Феня кинулась к Сене, ошалело застывшему с открытым ртом — как же, сама Феня Цыганка в таком виде, вдова-невеста хмелевских молодцов, не вернувшихся с войны! И эта-то красавица сиганула ему за спину, боясь Васьки, а Сеня все не двигался, улыбался, и когда косматый Васька замахнулся на него кочергой — «А-а заступничек!» — пришел в себя. И вроде без усилия вырвал кочергу, дал Ваське легкую подножку и железными своими руками связал ему, лежащему, ноги той же кочергой, перекрутил ее как проволоку.

Васька, сидя в снегу, пробовал освободить ноги, пытался встать со связанными и в бессильной злобе катался по тропе, звал Федьку. А тот веселый-веселый, а погрустнел, когда увидел, как большеголовый сельский дурачок будто шутя усмирил его неробкого приятеля. И опасливо посторонился, пропуская Сеню с Феней в бытовку.

В тот год женатой, счастливой беспокойности он так был занят освоением природных богатств Фени, что забыл про изобретательство и ничего не делал, кроме постоянной работы возчика продуктов в магазины райпотребсоюза. Правда, помогал еще приемной своей дочке Розе учить уроки. И два других года были пустыми, потому что перед образованием рукотворного волжского моря все хмелевцы стали переселяться на возвышенное место, пришлось ставить вот этот дом, сарай, изгородь. К концу пятилетки он сделал только усовершенствованный детекторный приемник для нового дома — отвлекли другие заботы: Феня потребовала ребенка. Илиади после обследования его виноватого организма сказал, что истовость в любви, к сожалению, не принесет им искомой пользы, не надейтесь, Погоревав, Феня откровенно предложила «прикупить» на стороне, чтобы не брать из детдома с неизвестно какими врожденными изъянами. А тут в отцы своему ребенку она выберет подходящего человека, чтобы не унижать Сеню, дать ему достойных детей. И Сеня, подумав, согласился, поскольку Феня любила его и детей, а он любил детей и Феню. Но переживал страшно.