Изменить стиль страницы

Так, так, правильно, старый ты хрен. Только зачем тебе такая ничтожная маета, зачем, ради чего такие мучительные ограничения непреходящих желаний, может быть, последних твоих желаний, заветных, единственных?! А эти-то последние, заветные, непреходящие, — вонючая дешевая сигарета и такая же вонючая, дешевая водка. И это все, что тебе надо? Все, что тебе осталось? Ради чего же ты маешься здесь?

Он кружил без толку, вращался как изношенная шестерня, он устал, отчаялся, и рядом никого не было, день стремительно таял, катастрофически быстро стемнело, воздух будто уплотнился, и стало тяжело дышать, включился искрючий, шумный рубильник грозы, мокрым ветром захлопнуло окно. И Веткин решился.

Встав с кровати, он торопливо разорвал надвое простыню, скрутил длинные половинки жгутом, связал, сделал петлю и, воровски оглядываясь и прислушиваясь, влез на стул посреди комнаты. Накинув петлю на шею, он завязал концы за трехрогий светильник и оглядел постылую больничную камеру, надо бы оставить прощальную записку, но для кого, для чего? Ослепительно сверкнул за окном высоковольтный пробой большой силы, бабахнул гром, и это было венцом пошлости. Как в старинных книжках, где Драматические события сопровождаются грозой, ураганом и другими устрашающими явлениями природы. Хватит!

Веткин оттолкнул ногами стул и с оглушающей болью, с оторванной головой взлетел к потолку, ударился теменем в его ребристую почему-то поверхность, затем почувствовал жаркое распухание шеи и удар по пяткам, по ягодицам. Что же это такое, боже?!

И опять синим огнем полыхнуло окно, оглушительно захохотал гром, хлынул всепроломный ливень в руку толщиной.

Светильник не выдержал тяжести Веткина и, оборвавшись, так треснул по голове, что шишка вспухла больше куриного яйца, Веткин пощупал ее, сидя на полу, помял, потом осторожно, бережно поводил головой, проверяя целость и исправность шеи. Опасливо снял широкую мягкую петлю, под грозовой хохот осмотрел ее: в одном месте на простыне был жидкий красный мазок — это лопнула кожа под подбородком. И пятки малость болели. И ягодицы. Хлопнулся как мешок с солью, а впечатление такое, будто летел вверх, а не вниз, и не с полуметровой высоты, а с многоэтажной. Старый дурак. Со стула кувыркнулся, не мог устоять.

Охая и ругаясь, Веткин встал, собрал на газету осколки светильника, смел носками стекольную пыль, бросил в урну у порога. Потом перед бритвенным зеркальцем осмотрел у окна худую длинную шею, прижег одеколоном лопнувшую кожу с небольшим синяком. Опять медленно поводил шеей вправо-влево и удивился, не почувствовав хруста. Прежде шумела как несмазанный подшипник, а теперь будто новая. Вытянулась, что ли? Надо же! Не было бы счастья, как говорится…

Окно поминутно озарялось сполохами молний, но гром откатился за Волгу, стал мирным, добродушным, ливень стих, тенькала только крупная капель с крыши да шумели под верховым убегающим ветром мокрые деревья, отряхиваясь от недавнего дождя. И опять посветлело — стремительно, молодо, весело.

— Добрый вечер, товарищ Веткин, — сказал Сеня с порога. — Я, то есть мы… желательно смерить продолжительность вашего носа в длину…

— Что?! — Веткин, багровея от гнева, пошел на него. — Кто это мы?…

Сеня оглянулся в растерянности, и тут вырос, заслоняя дверной проем, Мытарин. Осмелев, Сеня приподнялся на носки и ловко прижал линейку к серьезному носу подскочившего Веткина. Тот опешил от такой немыслимости, растворил в немом негодовании рот, но Сеня уже передвинул пальцы к концу знаменитого носа и зафиксировал его длину.

— Семь и шесть десятых! — воскликнул он с детской радостью. — Что я вам говорил, а? Вот он у нас какой! Больше на… — И, сбитый гневным ударом, покатился по полу к своей койке.

— Смеяться вздумал, блаженный! — взгремел над ним Веткин, потрясая кулаками. — Да я тебя сейчас отделаю как бог черепаху! — И резко обернулся к Мытарину: — Весело, да? Пошутить захотелось, поразвлечься? Ах ты, бык мирской! Я тут вешаюсь, а вы мой нос мерять! Да я…

— Прости, пожалуйста, — сказал Мытарин виновато. Он только сейчас увидел на полу скрученную простыню и бронзовый каркас погнутого светильника. — Ей-богу, Веткин, не знали, извини, если можешь.

И Сеня, недоуменно поглядев на светильник и удавку, покаянно поднялся на колени:

— Простите великодушно, товарищ Веткин. Я во всем виноват: оставил вас одного в трагической задумчивости лечебного стресса. Извините меня. Но товарищ Мытарин в очной ставке подтвердит, что я всегда говорил одно: ваш нос больше, чем у товарища Илиади, и вот измерение подтвердило…

Веткин вдруг всхлипнул, упал на свою кровать и, сотрясаясь всем телом, зарыдал. Он рыдал громко, по-женски, комкал руками подушку, прижимаясь к ней лицом, и пегая от седины голова бессильно моталась из стороны в сторону.

Сени поднялся с пола и хотел подать ему воду, но тут пришел Илиади с каким-то узелком и с ворчаньем — почему посторонние в палате, что за безобразие, — выставил Мытарина. Затем, демонстративно не замечая Сеню, бросил знакомый узелок в угол, поднял Веткина, напоил и, узнав, что произошло, вышел из палаты. Вскоре он вернулся с пачкой сигарет и спичками. Достал сигарету, сунул Веткину в рот, поднес спичку. Веткин сладко зачмокал, Облегченно вдохнул, окутавшись дымом.

— Вот и дыми, не смей доводить себя до химерного состояния, — приказал Илиади. — Ты сколько куришь, лет сорок?

— Сорок четыре, — прохрипел Веткин.

— И хотел одним махом очиститься? Кто же это тебе посоветовал, не он ли? И ткнул костлявым старческим пальцем и сторону Сени, смирно сидящего на своей постели. Илиади уже забыл, что сравнивал курящего Веткина с паровозом.

— И он. Да и вы говорили о вреде.

— Так, так. У меня лечишься, а его советы выполняешь. Да ты знаешь, что за сорок с лишним лет куренья твой организм как-то приспособился к этому, выработал защитные свойства против дурацкой привычки своего хозяина, позаботился о самосохранении, и нельзя сразу, волевым усилием менять жизненный режим, нельзя! Без врачебной консультации такие вещи не делаются. А ты с кем консультировался! Выпишу! Завтра же выпишу, если не будешь слушаться! А тебя, — и опять в Сеню костяным пальцем, — сегодня же, сейчас. Собирай свои манатки и дуй к разлюбезной Фене. Ишь, какой умник, нос мой ему смерить захотелось! Ты знаешь, Веткин, что он недавно отколол, этот смиренник? Входит в кабинет, кладет у двери вон тот узелок (передачка Мытарина — узнал наконец Сеня) и, ни слова не говоря, не здороваясь, в присутствии медсестры, приставляет к моему носу линейку, меряет и уходит. При свидетеле, публично, понимаешь?! Такой наглец. Мы даже слова не смогли сказать от неожиданности, не успели. Может, он и у вас мерял?

— Да. Перед вашим приходом.

— Выпишу! Сейчас же выписываю. А на Мытарина, негодника, самому Балагурову пожалуюсь. И Межову. Пусть возьмут его в оборот, зубоскала, пусть подумает, прежде чем шутить над старшими. Мы что ему, сопляку, ровня, мальчишки? Его еще на свете не было, а я уж людей лечил, а когда ты воевал, он без штанов, поди, бегал…

Сеня раскаянно слушал эти негодующие речи, глядел на сидящих рядышком Илиади и Веткина, носатых, уставших, и ему было жалко их, совестно за самого себя. Как же он, известный на всю Хмелевку изобретатель, наладчик счастливой жизни людей, мог с такой легкомысленностью обидеть близко расположенных к нему товарищей, старшего коллегу инженера и своего лечащего врача! Совестно, стыдно… Правда, зато установили истинную протяженность их носов. Кто же виноват, если они столько лет спорят, а смерить не догадались!

— Не выписывайте, он опять, кажется, что-то изобрел, — заступился за Сеню Веткин. — Я еще не знаю, но вдруг дельное получилось.

— Выкладывай, изобретатель, — потребовал Илиади.

— При товарище Веткине не буду, — отказался Сеня.

— Да пожалуйста!.. — Веткин взял сигареты со спичками и вышел в коридор.

Сеня развернул на тумбочке амбарную книгу и кратко рассказал о своей самоходной магистрали. Старый врач был внимателен, но едва Сеня закончил, тяжело поднялся, опершись руками о колени, сердитый, нетерпимый.