Меня прервала чья-то рука, свинцом палящим упавшая мне на плечо. Дольский, весь трепещущий, с сверкающими глазами, уже возле меня. "Довольно - шепнул он мне на ухо, - довольно. Если в вас есть еще хоть немного чести и совести - замолчите! Не порочьте имени ангела, не оскверняйте языка вашего ложью! Да, слышите ли, милостивый государь, ложью! Благодарите мою руку, что она еще повинуется рассудку, а не мщению! Берегу ее, а не вас. Завтра, чем свет, прошу вас требовать удовлетворения, должного вам за мои слова. Стреляться, резаться - что хотите - я на все согласен - только скорее, скорее и без шума!" Его пальцы так крепко, так судорожно сжались около моего локтя, что я готов был кричать от боли. Не успел я произнести: "Да!", как он уже выбежал, пропал, исчез. Бедовая перчатка лежала у меня на коленях - платок он унес. Его любовь среди неистового гнева напомнила мне, что должно спасти от клеветы всякое свидетельство против Юлии. Я оглянулся. Занятые своим веселым разговором, оглушенные безумным хохотом, собеседники наши не заметили ни волнения Дольского, ни его мгновенного разговора со мною, ни бегства его; они продолжали забавляться и уже забыли о моей хвастливой исповеди.

Я оставил их вскоре, уверяя, что мы условились с Дольским ехать вместе. Им некогда было разбирать правду моих слов. Я спешил к одному, не присутствовавшему тут приятелю, звать его в секунданты.

На другой день мы встретились. Я был еще под властью впечатлений прошлого дня, под властью неудачного покушения и тщетного совместничества, следовательно, был ожесточен и встревожен. Дольский, напротив, явился спокойный, решительный. Он изумил меня хладнокровием, с которым входил во все распоряжения, во все подробности. Он отвел меня в сторону: "Г-н Валевич! прежде знал я вас за благородного человека и надеюсь, что вы почувствуете, как недостойно, как низко было бы без нужды вмешать в наше дело имя женщины, которую мы оба, которую все обязаны уважать, почитать и ценить так, как она того заслуживает. Чем наша встреча ни кончится, об ней упоминать не следует и незачем. Дайте мне честное слово ваше, дайте мне его!" Я обещал. "Пойдемте же теперь!" - И он возвратился к свидетелям.

Нас поставили. Шаги отмерены. Оружие готово, курки взведены, выстрелы раздавшись - мы оба были ранены слегка. "Еще - мы ведь не шутим!" - сказал Дольский.

Снова зарядили - снова знак, снова выстрелы…

Чувствую пулю в руке и вижу - Дольский на земле, в крови.

В одно мгновение вся гнусность моего поступка, моего обмана, моего умышленного, постоянного преследования - весь ужас убийства, все предстало моей мысли. Досада, зависть, ненависть, самолюбие - все сгинуло, все рушилось, жгучий укор, жестокое раскаяние пронзили мою душу. Совесть воскресла, застонала - она ропщет и теперь, теперь, когда девять лет прошли над роковым событием…

Я вспомнил - зачем так поздно? - я вспомнил мои прежние, заглушенные чувства к моей жертве, вспомнил, как сердце мое открывалось для него,- его молодость, его душа, качества дарования, все восстало, вопия на убийцу, все, что небо вложило доброго в него и в меня, вооружилось на мою казнь, на мое вечное страдание!

Он еще дышал. Я подошел к нему. Слова раскаяния жгли уста мои. Он взял меня за руку… "Валевич! прощаю! прощаю все! Но, ради смерти, скажите: то была клевета? Я не сомневаюсь в ней, но вы должны отречься - я хочу слышать от вас - я купил теперь ее оправдание-скажите: она верна, она чиста!.." И глаза его жадно смотрели на мои взоры. "Чиста, как душа твоя!" - вскричал я, не помня себя. Он хотел кинуться ко мне на шею - и в объятиях моих испустил дух…"

Полковник остановился, закрыл лицо руками и отвернулся. Он плакал, как женщина. Несколько раз во время рассказа своего боролся он с собственными чувствами, чтобы продолжать рассказ, но при конце голос его был едва внятен и часто прерывался в тяжело дышащей груди. Когда он умолк, то не имел уже сил скрывать свои ощущения, и скорбь его вырвалась на свободу. Все слушатели хранили безмолвие. Пылкий Савинин, стыдившийся показать умиление, удерживая дыхание, думал удержать слезы живейшего участия и жалости. Несколько минут прошло. Кто-то хотел встать. Полковник протянул руку. "Постойте - я еще не кончил. Вы слышали развязку, но мне остается досказать вам последствия, чтобы вы могли постигнуть - легко ли моей душе"…

Он превозмог себя и продолжал: "Меня привезли домой без чувств. Мие вынули пулю из руки. Рана моя была не опасна, и скоро пришел я в память. Тотчас приехал свидетель Дольского и отдал мне письмо от него.

Вот оно - с тех пор оно не покидало меня ни на мгновение! Возьми, Савинин, прочитай его,- я устал и не могу!" Савинин молча отказался отрицательным движением головы. Полковник передал письмо Горцеву, и тот прочитал его вслух.

"Жаль мне вас, Валевич, видит бог, от души жаль. Судьба готовит вам нестерпимое раскаяние. В вас есть душа, в вас трепещут чувства - и вы поступили вопреки себе самому, но видно так суждено, видно так определено.

Я вас прощаю - прощаю и здесь, и на будущую жизнь; прощаю всем сердцем и всеми помыслами…

Вот что я хотел сказать прежде всего, предвидя, что оно будет вам отрадно и дорого. Знайте, помните, повторяйте себе часто, что я вас простил. Эта мысль пусть будет вашею опорою, вашим утешением!

Валевич! открыть ли вам! Я знаю вас коротко, я оценил вас беспристрастно и видел, как вы различны от того, чем вы кажетесь, чем вы хотите себя показывать! Я мог бы вас любить, Валевич, вас одних из среды всех ваших. И потому, на краю гроба, хочу примириться с вами, быть вам известным до глубины моей души. Хочу, чтобы вы поняли меня наконец, чтобы вы забыли ваши невыгодные заключения обо мне, чтобы вы не чернили моей памяти теми подозрениями, которые так долго делали мне ад из моей жизни. Эти подозрения, все до одного, угадал я, переносил их, как жесточайшее испытание, мог, но не должен был их разрушать. Незаслуженное презрение - адская, сокрушительная тяжесть! Оно томило меня вживе - не возьму его с собою за пределы гроба, чтобы оно не разрушило гробницы надо мной… Гробницы, говорю я, потому что знаю, твердо знаю, что буду убит вами завтра. Для меня нет удачи или неудачи - мне уж назначен миг судьбы моей в игре на жизнь и смерть, нам предстоящей. Случай ничего не может для меня сделать. Рок заранее бросил кости - вы будете только слепым орудием его, Валевич, и потому, еще раз прошу, не упрекайте себя никогда в моей смерти. Мой жребий определил мне погибнуть. Почему же не подумать, не поверить обоим нам, что вам определено меня сразить? Я верю - а вы? Вы меня еще не понимаете, вам еще странен должен быть смысл моих речей; но чтобы сделаться понятным, мне должно начать издалека. Ныне в последний раз мне надобно чужое терпение - не откажите в вашем моему рассказу!

Прочитайте его, и вы можете потом сказать вашим товарищам и друзьям, что презираемый ими Дольский не был ни трусом, ни подлецом, каким многие его считали. Вы будете моим третьим, моим добросовестным свидетелем, а первые два - Бог и моя мать!

У меня есть мать, Валевич, мать, в которой моралист и христианин равно признают ту, кого они поставили бы идеальным примером всем другим матерям, мать, которой не отплатил бы я за любовь, пробыв целую вечность в благоговении у ног ее. Хотеть описать вам ее попечения без счета, ее неутомимую заботливость, ее самоотверженную любовь, значило бы начать с минуты моего рождения и продолжать до настоящей, приводя ежедневные, ежечасные примеры. Быть может, вы оцените ее, когда узнаете, какие жертвы могло приносить двадцатилетнее сердце, бившееся сильными страстями, полное кипучею кровью.

Оставшись сиротою в малолетстве, обвенчавшись с стариком, чтобы обеспечить себе кров, кусок хлеба и честное имя, она не знала ни радостей, ни взаимности даже дружбы - она никого не любила, кроме меня: конечно, потому, что небо хотело хоть единожды, почти чудом, сберечь в целости всегда расточаемое сокровище женского сердца, чтобы посмотреть, какая мать выйдет из этой женщины с необыкновенными чувствами, с душою, непочатою иной любовью. Другие познают нежность материнскую после испытанных сильных страстей, а можно ли сосредоточить сердце в чувстве спокойном и бескорыстном, когда оно уже перегорело в чувствах огненных и мятежных, в себялюбивом счастии страстной взаимности? Велите ли бурному водопаду задремать тихим озером? И потому, перелюбивши многое и многих, пылкие, чувствительные женщины редко бывают хорошими, нежными матерями. Их душа обеднела, их сердце излюбилось. Чадолюбива лишь та, которая приносит к семейственному очагу душу свежую и юную, сердце чистое и светлое. Правда, есть еще женщины, способные страстно, единственно и всею душою возлюбить своего младенца: это те, которые не были счастливы в других привязанностях, сочувствие которых было осмеяно, кому дружба изменила, кто в любви нашел одну блестящую ложь, одно краткое заблуждение, одно требование без ответа. Но в материнской, последней любви их есть отголосок отчаяния, есть тайная пеня и вечный страх. Прижимая младенца к груди, они говорят: "Не обмани! все другое меня обмануло!" Нет, не так любила меня мать, не это могла говорить та, чье сердце миновало бури и пламя страстей, кому моя первая улыбка принесла первое волнение радости. Моя мать ведала только одно призвание в здешнем мире - зато как исполнила она его!