Изменить стиль страницы

Голова болит,

Ай люли! (два раза) Ай да худо можется Да нездоровится. Нездоровится, Гулять хочется,

Ай люли! (два раза)

Харчевня ожила. Все, казалось, были веселы; но всех веселее был Сидор Данилыч, сам подносящий, по требованиям, склянки. Рабочие, казалось, не знали счету деньгам, требовали то того, то другого, но до еды не дотроги вались. Водка и пиво уже начинали производить свое действие. Некоторые острили над Сидором Данилычем.

Большинство рабочих уже давно работало в Петербурге и поэтому отличалось от рабочих провинции особенным складом речи и живостью соображения. Они отвечали не задумавшись, хотя бы ответ и выходил неподходящий; в их разговорах слышалась непременно какая-нибудь острота, хотя и пустая, могущая показаться образованному наблюдателю глупою, но нравящаяся тем, к кому она обращается, и вызывающая их хохот.

Стало уже темнеть, а Петров все сидел. Ему весело было сидеть, потому что такого веселья, какое было здесь, в его квартире не было, да там едва ли даже кто был дома.

Вон за одним столом сидят шестеро. В числе их один в полушубке. Это рослый, здоровый, краснощекий и молодой мужчина. Он извозчик, возящий с мостовых сор и снег зимой, и познакомился с рабочими сегодня, потому что занял их смешными рассказами.

- А это ящо што… А вот как меня жена выстегала! - говорил он. Все хохочут.

- Как тебя жена могла выстегать?

- Могла, да и все тут. Да так, братцы вы мои, што вперед в баню не захошь! больно сладко…

Рабочие хохочут до слез и заставляют повторить, что он чувствовал во время секуции, острят и хохочут.

- Да за что же это она тебя угостила?

- Именно угостила. Видишь, какое дело-то: пьянствовал я две недели, она возьми да к старшине, а тот и задал мне порку… Славную задал…

Опять хохочут.

- Што ж ты с женою сделал?

- Чего сделаешь? Поглядел на нее сыскоса и сказал: покорно благодарим, Дарья Ивановна!

- Молодая она?

- Моложе меня… Ну, а потом взял да и уехал в Питер с обеими лошадьми.

- Хороши, стало быть, бабы.

- Дьявольское отродье… От них надо завсягды обороняться. Теперь я, если с возом еду да завижу бабу, в сторону поворачиваю.

- Боишься, штобы не выстегала!

- Заметил: непременно несчастие будет!

Но извозчик стал заговариваться, и от него скоро отстали.

К столу, за которым сидел Петров, подошел десятник, мастер, выбранный рабочими и утвержденный главными мастерами для наблюдения за порядком и рабочими и получающий за это по два рубля в рабочий день. Некоторые встали и поздоровались с ним. Петров сидел. Он не любил этого мастера. Десятник потребовал водки, стал угощать рабочих и рассказывал, как он поругался в трактире с главным мастером, Карлом Карлычем.

- Ну, от тебя этого не сбудется, потому что ты перед ним юлишь, как собака! - сказал Петров.

- Ах ты, калуской азиат! - сказал десятник.

- Я? Вот, может, ты калужский-то вор! Господа! Как он смеет так обзывать! Вы знаете, чем пахнет это слово?

Это название было, по понятиям рабочих, самое обидное. Поэтому товарищи Петрова вступились за него. Петров пересел к другому столу, начали пересаживаться и прочие.

- А! Вам Игнашко Петров лучше нравится… Погодите! - говорил десятник.

Трое остались с десятником.

- Сделай милость. Ишь разлакомился. У тебя, брат, шуба-то лисья, да душа-то крысья, а у меня шуба овечья, да душа человечья. Кто тебя спасает от Карла Карлыча? Кто за горном-то спит пьяный целый день… Сделай милость, брат! Мы допекем тебя.

- Полакомься!* Кто говорит Карлу Карлычу, што ты вышел в контору? _

* Это слово у петербургских рабочих означает все равно что - "возрадуйся". Оно употребляется как выражение обиды, оскорбления. (Прим. автора.)

- Что ты умеешь делать-то? Раз принялся на штуку колесо делать, цельный день возился и испортил, а Петров-то по шести колес в сутки делает. Полакомишься, брат, теперь! - кричали рабочие со всех сторон.

Десятник увидал, что дело плохо, и ушел. Рабочие стали ругать десятника и тех, которые сидели с ним; за этих пристало несколько человек. Началась ссора, от которой Игнатий Прокофьич ушел. Он зашел в кабак к Григорию Чубаркову, называемому попросту Гришкой.

В кабаке тоже было немало народу. Извозчик, рассказывавший в харчевне о том, как его выдрали из-за жены, был уже здесь и сидел у дверей пьяный, без шапки и полушубка, в вязаной рубашке, - и ругал своего хозяина за то, что тот взял у него на хранение тридцать рублей денег и не показывает глаз двои сутки.

- Где ж у те полушубок-то и шапка?

- На фатере оставил. Не дали товарищи, - пропьешь, говорят. Гриша! А Гриша! Дай косушечку. Поверь: тридцать рублей у Кондратья лежат.

- Поворожи! - сказал Чубарков.

- Нешто я не волх?.. Да я, братец, по-чухонски умею!

- Ишь ты какой ученый.

- То-то и есть. Да я хошь сейчас водки достану. Пойду к кабаку и скажусь, что я дворник.

- Ну? - хохотала публика.

- Скажу какому-нибудь судорабочему: зачем тут ходишь - нельзя!.. Гриша! Дай… рубашку возьми… сапоги.

- Ну, брат, ты помешался. Плохо, видно, тебя жена стегала. Ведь уж ты и так едва сидишь. Иди домой.

- Не пойду. Блазнит.

Вошел Горшков с узлом. По лицу его заметно было, что он пришел из бани. Выпивши водки, он направился домой. Петров пошел за ним.

- А я, брат Игнатий Прокофьич, давно хотел поблагодарить тебя, да все как-то не подходило случая. Уж и жильцов же ты нам поставил! Нарочно как будто привел больных. Свезли в клинику. Вот теперь девчонка у Софьи захворала. Это от них. Нехорошо, братец! - проговорил обидчиво Данило Сазоныч.

Петров побледнел. Он расспросил подробно и высказал сожаление о том, что ничего не знал раньше.

- Я-то ничего, а вот Лизка с Сонькой сердятся… Я только боюсь, не прилипчивая ли болезнь-то у них! кабы бабы не захворали!..

Петров предложил Горшкову сходить завтра во 2-й сухопутный госпиталь и выразил желание водвориться к нему. Они пошли в квартиру Горшковых. Лизавета Федосеевна высказала, вместе с сестрой, свое неудовольствие Петрову насчет жилички.

- Вы меня давно знаете. С какой стати я стану делать вам назло? А вот вы меня к себе пустите, вместо них.

- Да я не знаю… Я деньги с нее уже получила… Неловко, - сказала Лизавета Федосеевна.

- Я ей возвращу деньги.

Лизавета Федосеевна подозрительно посмотрела на Петрова и ничего не сказала.

- Ну, да ладно, переходи… Ставь, баба, самовар, а завтра мы проведаем их. Что, ты давно с ней, видно, знаком-то?

- Да так, месяца с три.

- Ишь ты, шуба овечья - душа человечья!

- Да ты, Данило Сазоныч, не думай чего-нибудь: я с ней и разговаривал-то, кажется, всего раза четыре.

- Што про это говорить!

И Данило Сазоныч завел разговор о Потемкине, который говорил ему, что переходит опять за Московскую заставу.