Изменить стиль страницы

— Поздно же в этом году сцеживается вино, — сказал Фьерамоска со смехом.

Фанфулла, оглянувшийся при звуке его голоса, бросил меч на землю и кинулся плашмя на кровать, хохоча и крича как безумный.

— Какого черта ты тут натворил, сумасшедший? Смотрите-ка: прошло всего полчаса, как мы приехали, а он причинил больше убытков, чем отряд каталонцев за целую неделю… А где же Мартин?

Фанфулла наконец успокоился и сказал:

— Он только что тут говорил, что с двуручным мечом умеют обращаться только швейцарцы и немцы. Я сказал ему, что он прав, и попросил поучить меня немножко. А как стал я пробовать свои силы, то и сделал невзначай (пусть меня повесят, если нарочно) зарубку на бочонке. Тут он рассердился как сумасшедший. Подумай, какой грубиян!.. Никакого снисхождения! Знает ведь, что мы, бедные итальянцы, не умеем держать в руках меч! Словом, мы наговорили друг другу грубостей, и он ушел, бормоча угрозы и ругательства. Что бы ты сделал на моем месте? Я не стал ссориться с таким фехтовальщиком, как он; я только послал ему вслед «черта» на ломбардский манер и сказал: «Если ты собираешься выйти на лужок перед башней, то я сделаю — зарубку на твоей немецкой башке и докажу, что зарубка на бочонке — это только промах».

— А он что сказал?

— Чтобы я убирался и что я ему осточертел. Закончив свой рассказ, Фанфулла снова стал со смехом кататься по постели, скидывая все, что на ней было.

Дело обстояло именно так, как он рассказывал. Комендант, не желая связываться с чертовым лодийцем, но раненый в самое сердце гибелью бочонка, поднялся, ругаясь по-немецки, на второй этаж, куда укрылся дон Микеле. Слушая из своего убежища рассказ Фанфуллы, комендант, постепенно повышая голос, стал осыпать лодийца бранью, на которую тот отвечал отборными ругательствами.

Фьерамоска, которому было не до шуток, вмешался в этот разговор: с большим трудом ему удалось примирить противников. Мартин спустился вниз, Фанфулла, смеясь, удалился, и Фьерамоска, которому тоже было трудно удержаться от смеха при виде немца, созерцающего обе половинки бочонка с выражением скупца, обнаружившего, что его сундук открыт и опустошен, сообщил коменданту о желании Джиневры посетить тюрьму и вежливо попросил открыть ее.

Тем временем комендант поднял обе половинки бочонка и, действуя тряпкой как губкой, стал собирать и выжимать в разные сосуды драгоценную влагу, уцелевшую после разгрома. Услышав о желании Джиневры, он пробурчал:

— Ну вот! Убийцы находят себе защитников, а на бедного человека, который занимается своим делом и никогда даже мухи не обидел, нападает сумасшедший и громит его дом.

— Синьор Мартин, дорогой мой, вы сто раз правы; но вы видите сами, что я здесь ни при чем.

— А я-то тут при чем? Звал я его, что ли, чтоб он пришел в мой дом повеселиться?

Фьерамоска настоятельно повторил свою просьбу.

— Ладно, ладно, приходите через полчаса, пойдете в тюрьму… И хоть бы вы все там передохли, — буркнул комендант сквозь зубы.

Но Фьерамоска был уже на середине лестницы и не слышал его.

ГЛАВА XI

Итак, Пьетраччо и его мать оказались в темнице, и это могло повлечь за собой крупные неприятности для Мартина и нарушить все планы дона Микеле, если б оба плута не договорились между собой и не приняли решения помочь убийце бежать; иначе его могли отправить в Барлетту, а там он, чего доброго, разболтал бы все, что знал о проделках коменданта.

Однако осуществить побег так, чтобы ответственность не пала на коменданта, было нелегко.

Когда Фьерамоска обратился к коменданту с просьбой разрешить ему посетить заключенных, тот все еще не мог опомниться после стычки с Фанфуллой и поэтому сразу не сообразил, на пользу или во вред ему обернется эта просьба. Зато у него хватило ума повременить с ответом и посоветоваться со своим новым приятелем, рассчитывая на его хитрость, чтобы выбраться из этого лабиринта. А дон Микеле, узнав о ходатайстве Фьерамоски, вскричал: «Это нам на руку, лучше не придумаешь! Предоставьте мне все заботы, комендант! Увидите, как я чисто работаю. Но… не забывайте!..»

— Будьте покойны, не подведу. Вот только… монахини…

Монахинь мы не тронем, — ответил дон Микеле со смехом, — не волнуйтесь. А теперь давайте сюда ключи от темницы и ждите меня здесь.

Он взял ключи, спустился в подвал, бесшумно отпер дверь и прислушался. Снизу доносились голоса матери и сына; дон Микеле остановился на первой ступеньке маленькой лестницы, ведущей в яму: оттуда, вытянув шею, он мог видеть я слышать злополучных узников.

Когда женщину бросили на пол темницы, ей подсунули под голову полено, валявшееся в углу; от пережитых мучений у нее началась сильнейшая горячка, и, разметавшись в жару, она ударилась лбом, сырые камня пола и уже не в силах была подняться. Сын тщетно пытался помочь ей, но руки его были связаны на груди, и он не мог шевельнуть даже пальцем; наконец в полном отчаянии он упал на колени возле нее и бросал безумные взгляды то на мать, то на тюремные стены.

Женщина время от времени силилась приподнять голову, но безуспешно: она была слишком слаба. Наконец сыну с неимоверным трудом удалось приподнять ее голову своим коленом и вернуть ее в прежнее положение. Но это причинило женщине такие страдания, что она с протяжным стоном обхватила руками голову и сказала:

— Будь проклят нож этого подлого калабрийца! Но если дьявол даст мне еще несколько минут… я хочу чтобы ты наконец узнал, кто ты такой… Стоит ли молиться Богу и святым? Не больно они мне помогали, когда я им молилась! — И тут, уставившись в потолок потухшими глазами, она извергла такой поток богохульств, от которого у всякого, кроме Пьетраччо, волосы встали бы дыбом.

— А было время, — продолжала она, когда это неистовое отчаяние сменилось не менее глубокой скорбью, — было время, когда я тоже надеялась на небесное милосердие… пела в церкви вместе с монахинями! О, будь проклят час, когда я переступила порог святой обители… И зачем? Ведь я принадлежала дьяволу еще раньше, чем родилась на свет… Я пыталась бежать от него… и вот до чего дошла… — И, снова подняв глаза к небу, она молвила с выражением, которого не передать словами: — Доволен ты теперь? — Затем, обратясь к сыну, сказала: — Но если ты еще выйдешь отсюда… если ты настоящий мужчина… тогда виновник моей смерти и твоих бед будет вместе со мной гореть на вечном огне, если только попы не врут… Ведь тогда ночью, в Риме, я привела тебя к Кровавой Башне, чтобы ты убил того человека, а ты сдуру завопил, прежде чем ударить его, и тебя схватили и довели до того, что ты стал таким… Это был Чезаре Борджа! Когда он учился в Пизе (а я тогда жила в монастыре), он влюбился в меня, а я, безумная, в него! Разве я знала, кто он такой?.. Однажды ночью он пришел ко мне… У меня была дочурка, семи лет… она проснулась… а спала она в соседней каморке… увидела, что он лезет в окно… закричала… Ему бы несдобровать, если б его накрыли… его, новоиспеченного епископа Памплонского!.. Он бросил ей на голову подушку… и придавил коленом… Изверг! Я упала без чувств… Клянись мне преисподней, клянись моей смертью, что убьешь его! Кивни головой, что клянешься… Хоть это сделай…

Убийца страшно выкатил глаза и затряс головой в знак согласия, а мать сняла с шеи цепочку, спрятанную под рубашкой, и продолжала:

— Когда ты вонзишь ему нож в сердце, ты скажешь: «Посмотри на эту цепь»… подержи ее перед его глазами… «Моя мать возвращает ее тебе»… Я еще не все сказала. О, смерть! Еще минуту! Потом мне уже не будет так страшно… Когда я очнулась, я лежала на кровати, а ты… нет, я не могу сказать этого… подле бедной Инессы… Какая ты была у меня красавица!.. И теперь ты в раю! А я! Я! За что я-то должна идти в ад? — За этими словами последовал вопль, от которого содрогнулись своды. Она умерла.

Пьетраччо оставался бесстрастным: тупым взглядом смотрел он на судорожные движения матери. Когда она испустила дух, он забился в самый дальний угол, как зверь, который с отвращением отползает от трупа, запертого с ним в одной клетке.