Костя повел Федю по длинному коридору в умывальню и уборную и стоял на часах возле той и другой, и, когда Федя выходил оттуда, он уже искал и находил ясный и твердый взгляд Костиных глаз — взгляд вполне мужской неподкупной дружбы.

Когда они возвращались обратно по коридору в комнату, открывались двери квартир и оттуда выглядывали лица, главным образом женские, и слышался шепот. Под этими взглядами Федя ускорил шаг и шедший впереди мальчик тоже ускорил шаг, и у одной из последних дверей, которая тоже открылась и из-за которой раздалось совсем уж откровенное хихиканье, мальчик быстро повернул лицо к Феде, и Федя увидел его сжатый рот. И тогда Федя замедлил шаги, и, поравнявшись с окном, выходящим направо во двор, остановился и сказал:

— А метель все метет. Для нас это привычно. А вот на днях мы встречались с одним человеком из Индо-Китая — он тамошний комсомолец, был здесь на пленуме Исполкома КИМа. Так он никак не мог оторваться — все смотрел в окно, удивлялся и шептал: "нэж, нэж…" Это по-французски снег. Он видел снег первый раз в жизни. Мы потом над ним смеялись — он вздумал взять немножко снега с собой в Индо-Китай, чтобы показать своим.

— Что, положил в карман? — Костя недоверчиво усмехнулся.

— Да, в оба кармана.

Костя помолчал и вдруг прыснул, и его смех, захлебывающийся, веселый, безудержный, неумелый и обаятельный, вызвал отклик в длинном коридоре. Двери ракрылись шире, и человеческие лица, раньше следившие за Федей исподтишка, теперь, не скрываясь, высунулись из-за дверей. Потом появились дети — девочки и мальчики. Некоторые выползали в коридор медленно, робко, другие — выскальзывали после сдавленного шепота, толкотни, сопения, третьи — выскакивали как пробки, может быть, подстегнутые подзатыльниками. Они подошли близко и, не здороваясь, смотрели снизу вверх на Федю внимательными глазами разных оттенков — от черных, как шарики из нефти, до голубых, цвета зимнего неба.

Федя, продолжая все так же серьезно рассказывать Косте разные истории и ловя в промежутках между своими фразами напряженное и полное интереса молчание, подумал с вспыхнувшей внезапно любовью к самому себе, что недаром мечтал он с детства учить детей и что если бы он кончил университет, он, очевидно, мог бы это делать очень хорошо. Но так как он уже не кончит университета…

Резко оборвав разговор, он пошел дальше по коридору, в ту комнату, где висел крюк. Дети пошли за ним и только у самого порога одни остановились, — видимо, здесь для них была некая запретная черта — другие же вошли совершенно бесцеремонно вслед за Федей и Костей. Федя, постояв некоторое время молча, сказал:

— Что ж ты меня не знакомишь с твоими товарищами?

Костя, тыкая каждого ребенка пальцем в грудь, довольно хмуро видимо, не без ревности — назвал всех по имени. Обеих девочек звали Фая, и для того, чтобы различить их, Костя так же хмуро сказал, что одна из них "Фая, которая потеряла рубль", а другая — "Фая, которую оплевал верблюд". Эти прозвища были основаны на действительных фактах. Вторую Фаю, ярко-рыжую, верблюд действительно оплевал когда-то в зоопарке — может быть, ее рыжие волосы на него так подействовали. Потом Костя представил мальчиков — их было трое. Но Федя уже не слушал, весь ушел в себя и смотрел на крюк. Молчать ему было тем легче, что когда кто-нибудь из детей обращался к нему, Костя обязательно обрывал их, словно Федя был его собственностью.

Потом Федя, очнувшись от своих мыслей, снова посмотрел на детей. Дети стояли молча, но, кажется, им было не скучно, — они смотрели на Федю и при этом, очевидно, жили какой-то напряженной внутренней жизнью, которую Федя не мог разгадать. И это заставило Федю опять заговорить с ними собственно, даже не заговорить, а прочитать "Сказку о рыбаке и рыбке" — он знал ее, как и почти всего Пушкина и Некрасова, наизусть. Они слушали, потрясенные сказкой, показавшейся им великой драмой. Кончив чтение, Федя минуту помолчал вместе с ними, потом спросил:

— Почему вы в школу не идете?

Костя ответил не сразу, ему было трудно выскользнуть из туманного края сказки.

— Нас не пускают, — сказал он наконец. — У нас тут Петька болен скарлатиной… — Подняв острое личико к Феде, он сказал: — Он бы ей надавал по морде… — Его мужская гордость не могла примириться с унижением старика. — Чего он такой смирный! Дал бы ей раз по зубам.

Дверь распахнулась. Маленькая растрепанная женщина с большими обвислыми грудями под лоснящейся от жира ситцевой кофтой появилась на пороге.

— Валька! — заговорила она громко и визгливо. — Ты зачем сюда пришел? Тоже — клуб?! Сколько раз я тебе говорила, сюда не ходить! — Встретив сумрачный взгляд Феди, она осеклась и сразу же понизила голос: — Иди домой, Валька. Там керосинщик приехал, надо за керосином пойти.

— Не пойду, — сказал Валька.

— Почему?

— Тут дяденька сказки рассказывает.

Пять пар детских глаз угрюмо сверлили ее. Она сказала заискивающе:

— А может, дяде совсем неинтересно с вами возиться!..

Она подождала, предполагая, очевидно, что Федя отзовется каким-нибудь приличествующим в таких случаях словом или хотя бы хмыкнет, или хотя бы улыбнется, но Федя ничего не сказал, не хмыкнул и не улыбнулся, а только смотрел на нее молча, так как опять думал о своем. И дети тоже смотрели на нее так же молча, на лету усвоив по какому-то детям свойственному наитию странную манеру этого «дяди» молчать тогда, когда принято говорить, и говорить тогда, когда никто этого не ждет. И от этого всего Валькина мама окончательно смутилась и, пятясь, вышла из комнаты.

— Пойду и я, — сказал Федя и встал.

Дети заволновались, переглянулись и все вразброд произнесли тонко и вяло, как бы неискренне, одни и те же слова:

— Не уходите, дяденька.

Фая, та, которую оплевал верблюд, наиболее смелая из всех, взялась за Федину руку худенькими слабыми ручками, и другая Фая, потерявшая рубль, от этого тоже осмелела и взялась за ту же руку, но выше, у локтя. Тут и мальчики расхрабрились и стали держать Федю, не пускать его — несильно, настойчиво, как бы в шутку, чтобы он не рассердился. Один лишь Костя ничего не сказал и не подошел к нему, только лицо его враз потемнело. И, увидев это лицо, Федя не снял полушубка с гвоздя, и опять уселся на стул. И дети переглянулись и счастливо засмеялись — именно счастливо и гордо, так как почувствовали власть над взрослым человеком и подивились этому, так как привыкли к тому, что взрослые не исполняют детских просьб.

Тут вошла бабка Милка, она была в ватнике, с фартуком поверх и в яркой фуражке с надписью «Моссельпром». С ней была другая бабка, тоже в ватнике, фартуке и фуражке. Бабка Милка зоркими глазами окинула всю картину и сняла фартук.

— У инвалидов конфеты по рубль по двадцать, а в ларьке по рубль сорок пять, — сказала она, зорко глядя на Федю, и, положив на кровать лоток с папиросами и конфетами, села к столу.

— И куда все девалось? — спросила вторая бабка.

Бабка Милка спросила:

— Чай пили? Не пили? Садитесь, молодой человек. Садись, Констянтин… А вы — марш отседа! Чего пристали к человеку! Идите, идите… Небось Костю из своих квартир гоните, а сами прётеся… И ты, Фая, тута? Мамаша небось не знает, а то дала бы тебе по жопе.

Дети все стояли, сгрудившись вокруг Феди и не трогаясь с места.

— И что ета за дети, за наказание такое? — спросила вторая бабка.

Дети, однако, не уходили. Они привыкли, что все их шпыняют, и придавали этому мало значения. Однако бабка была не из покладистых. Сквернословя и бранясь, хотя и беззлобно, но надоедливо, она одного за другим выпроводила детей из комнаты.

Во время чаепития обе бабки все время разговаривали друг с другом и все делали, не переставая разговаривать. Федя вначале не слушал их разговора, потом стал слушать. Они говорили о том, что Моссельпром прекращает торговать вразнос и меньше чем через две недели обе бабки окажутся безработными. Потом бабки собрались уходить и снова надели поверх ситцевых платков синие фуражки, по околышам которых было написано большими буквами «Моссельпром». Бабки в этих фуражках выглядели очень смешно, тем более, что явно гордились этими фуражками, и как только надели их, так сразу стали стараться выглядеть подчеркнуто и лихо.