Изменить стиль страницы

– Ладно, брось рюмзать. Я ведь ничего такого не сказал... А ты вроде малый, что надо, спортсмен, наверное, – стараешься чем-то ободрить его. – И... внешность у тебя привлекательная. Только волшебного рога тебе и не хватает!

– Какого рога? – слезы сами собой впитываются в веснушчатую кожу, нос начинает с любопытством поклевывать воздух.

– Есть такая немецкая книга, «Волшебный рог мальчика». А в ней стихи:

Ins Jubelhorn ich stosse,
Das Firmament wird klar,
Ich steige von dem Rosse
Und zahl' die Vogelschar.
Мой рог звенит, ликуя,
Свод многозвездный тих,
Тогда с коня схожу я,
Считаю птиц своих...

– Так это такой рог – в который трубят? А я думал, – который на голове.

– Да ты, погляжу я, остряк.

– А то. Вот я тебе сострю по секрету: у нас тут целый рог дерьма наберется скоро! И тогда я уже буду не Шпрех-Брех – так меня Дрилло зовет – а буду Сливной Бачок... Т-с-с. Дрилло топает! Не говори ему ничего. А то заработаешь у меня. Он тут покривляется часок, потом упилит к себе и отрубится до вечера. Тогда нас с тобой – поминай как звали.

Ничего подобного видеть и слышать тебе не доводилось.

Музыку включили громче. Зазвучала русская песня.

Дипеш-Дрилло – невысокий, бритый, со скопческим равнодушным лицом и большими, как-то странно высветленными глазами, стал иллюстрировать танцем то, о чем пели.

Выйду на улицу – свету нема,
Девки молодые свели меня с ума!
Раньше я гулял во зеленом саду —
Думал на улицу век не пойду.

Дрилло охлопал себя по бокам – и ты увидел, как меркнет свет, как осторожно выглядывает на улицу, сквозь ветви сада, истомленный одиночеством купеческий сын. Дрилло мелко и бережно переступил ногами – и встали в круг, и повели хоровод девки: сладко подмигивающие, двусмысленно улыбающиеся.

– Про девок – он врет! Не смотри на него!

Но ты от Дипеша уже не мог оторваться: таинственная жизнь, полудеревня-полугород, Россия, скрытая от себя самой, явились вдруг перед тобой, в исполненной скрытых смыслов песне, в плавучем немецком кабачке.

Мама моя родная, дай воды холодной,
Девки молодые...

Прохлада воды, утихающий летний зной, потекли вслед за Дриллой по залу. Вышла, подбоченясь, строгая мать, отвесила сынку звонкую пощечину, и все началось заново: света нема! Девки! Сад зеленый! Век бы сквозь веточки на них глядеть!

Ух, Дипеш! Ух, Дрилло! Супер! Ух!

Бледнея лицом и кругля до невозможности глаза, Дипеш вылеплял руками объятия и поцелуи, а ногами, ступающими словно бы отдельно от тела – изображал приближающуюся темную ночь.

Внезапно Дрилло сделал непристойный жест – и где-то за рваной занавесочкой криво заулыбались сводник и сводница.

Песня кончилась. Подсматривающий за девками из сада – убрался восвояси, в далекую, не восстановимую ничем, кроме песни, жизнь, а Дипеш-Дрилло, вместо того чтобы уйти в артистическую уборную, подсел к нам.

– Уже наговориль фам тут всякого? Смотри мне, – ласково мазнул он по губам Шпрех-Бреха лилипутской ладошкой.

– Да нет, он – ничего такого. Симпатичный малый. Я рад знакомству.

Тут Дипеш сделал зверское лицо и предупредил:

– Если чего удумаете – у меня в полиции знакомые.

– Где вы так хорошо выучились по-русски?

– О, я три года гастролировал с фашим ансамблем по России. «Три струны» ансамбль назывался. Они меня сделяли настоящим артистом.

– Мы посидим немного, и я уйду. У меня, кажется, жар.

– Примите таблетку, – строго сказал Дипеш. – И не сметь поить пивом Шпрех-Бреха. Он мне сегодня трезвый нужен.

Ты глянул на Шпрех-Бреха и поразился его сходству с Дриллой. Черты лица у них были, конечно, разные, а вот выражение глаз – одинаковое. Да и губки, как-то уж слишком сильно сближаемые с носами, вытягивались, как у резвых подсвинков, в одном, в одном направлении! А ко всему прочему – еще и тихое предстарческое томление залегло у голубоватых щечных ямочек.

Берлин, лето 1651 года

Липы цвели вовсю! Только четыре года – а цвет, избавляющий от простуд, исцеляющий от лихорадки и жара, уже охапками собирали девушки из простых, чтобы отваром этих желто-белых, пьянящих цветков лечить припадочных, помогать влюбленным, отпаивать забывших свой возраст негодяев, ставить припарки на лоб сочиняющим беззлобные песенки поэтам.

– Марта-Магдалина – ты избегаешь меня.

– Я стала богаче, ваша милость.

– Марта-Магдалина – ты так и состаришься здесь, между лип, одна!

– Я стала моложе, ваша милость.

– Марта-Магдалина, где ты? Не вижу тебя..

– Я стала веточкой, ваша милость. Я цвету, я не имею возраста. Кого ветер ко мне принесет – того люблю. Про кого липа нашепчет – того милую. Я не хочу назад к людям, ваша милость! Человек – бросает. Веточка липы – навсегда с тобой.

– Ты обманщица, Марта-Магдалина. Тебя здесь нет!

– Влезайте на дерево, да повисите на нем, как я висела, ваша милость! Жизнь настоящая к вам и возвратится!

Берлин, 2007 год

– Дипеш сейчас вернется! Не будем ждать – пока он отрубится! Положи деньги на стол и выведи меня отсюда. Ты взрослый, а мне всего четырнадцать!

Шпрех-Брех вскочил, ухватил за руку, поволок к дверям.

Однако на выходе из плавучего кабачка – этот самый выход плотно запирая – стояла полицейская машина. Приоткрыв дверцу, из машины глядел добряк-офицер в сдвинутой на затылок форменной фуражке. Он был толстым и без конца улыбался.

Наулыбавшись вдоволь, толстяк в форме погрозил Шпрех-Бреху пальцем. И тут же опять залился ласковым смехом. На задке полицейской машины была приверчена крупно выписанная табличка:

Passiv

Шпрех спрятался у тебя за спиной и оттуда ворчливо покрикивал:

– Это приятель Дриллы! Они меня отсюда не выпустят. Давай на корму! Нет, сперва – опять в зал. Я только скажу бармену, что мы здесь, и что скоро вернемся в зал. А на корме – лодка! Сейчас – слышишь? – английскую песню дают. Под нее Дрилло не танцует. А потом опять дадут русскую. «Калинку». Ох, он и отчебучит номер! Ох.

В пустом зале мягко лопнула гитарная струна и слабый, но очень приятный мужской голос по-немецки запел:

Berlin! Berlin! du grosses Jammertal,
Bei dir ist nichts zu finden, als lauter Angst und Oual...

– Мне такая песня не нравится! – снова закапризничал Шпрех. – И что это за «гроссес йамерталь»? Зачем мне эта «долина скорби»? Двинули скорей отсюда! Потом, когда от Дипеша отлипнем, я тебя лучше в музей эротики свожу. Ух – сила! Там один греческий горшок с дядьками рогатыми – сто тысяч евро стоит! Вот была бы житуха в таком музее. А еще там статуэтка есть, ее смотритель музея иногда из витрины вынимает, на столик ставит и часами перед собой вертит: то передом повернет, то задом.

Тебе, однако, песня понравилась. Хотя ты тоже не слишком-то хотел слышать про юдоль, про долину скорби. И, конечно, не мог согласиться с тем, что в Берлине всюду «мрак и боль». Тебе этот город казался чудесным и неразгаданным, да к тому же для некоторых русских – не для олуховтуристов – для изящных рисовальщиков воздуха, для искателей небывалой музыки смыслов – весьма и весьма подходящим. Недаром русские символисты уезжать отсюда не хотели.

Берлин вис над водами Шпрее. Но не мрак, а сверхплотный полет двух огромных птиц, стремящихся навстречу друг другу – для любви, для сладко-влажного клекота – чуялся тебе в размахе четырех серовато-зеленых берлинских крыльев!