…Владимир перекрыл воду, корсунцы сдались. А дальше, по словам той же летописи, направил Владимир посла к греческим императорам в Царьград со словами: "Слышу, у вас сестра в девицах; если не отдадите ее за меня, то и с вашим городом будет то же, что и с Корсунем". Императоры после долгих торгов и сомнений решили: "Крестись, и тогда пошлем к тебе сестру".
Собственно говоря, именно этого предложения — креститься — Владимир и ждал. Христианство было безусловным шагом вперед по сравнению с язычеством, и этот шаг князь хотел сделать, однако как-то так, чтоб гордость не страдала… То есть принять религию от побежденных — это он мог, а от диктующих, снисходящих — ни в коем случае.
Что же касается Анны, она не хотела ехать в чужую страну: "Иду точно в полон, лучше бы мне здесь умереть". Но делать нечего, поплыла к Корсуню в горе и слезах. А там была торжественно встречена жителями: расстилали ей ковры под ноги, служили молебны, смотрели, как на избавительницу.
Да, вот еще какая деталь: именно этот Владимир, князь Киевский, позднее в летописях назван Красным солнышком, и это именно в его времена и где-то рядом с ним совершали свои подвиги Илья Муромец, Добрыня Никитич, Алеша Попович. Интересно, не могли ли и они воевать Корсунь, стоять вот здесь у рва, нынче мирно заросшего ломкими прутьями дерезы, а когда-то грозного в своей неприступности?
Берег третьего моря
Из Трапезунда корабельщик брался довезти Никитина до Кафы за золотой. Второй золотой шел уплатой за пропитание.
Афанасий отошел от корабельщика довольный, думая, что и больше не жаль отдать, только бы позади оказалось это последнее море, отделявшее его от родины. Правда, Кафа — тоже чужая земля, генуэзская. Но там живут и русские, и оттуда на родину прямая дорога через степь, если пристать к надежному купеческому каравану, миновать Перекоп — узкое горло ловушки, где так легко попасть в плен.
Когда подплывали к Кафе, Афанасий стоял на носу корабля, и грудь его выгибалась так, как будто он хотел помочь парусам. Он устал от опасностей, от чужих слов чужого языка, оттого, что шесть лет не ступала его нога по мокрым заречным лугам, рука не срывала горький осиновый лист.
Любопытство, жажда принести пользу и себе и отечеству потом, может быть, снова толкнула его в путь. Но это будет не скоро. Пока же он везет на родину небольшой груз золотых, спрятанных в поясе, и вот эти записки, которые он вел все время пути, все шесть лет. В них обозначены дороги Индии, Персии, Турции. А также время, необходимое, чтоб их пройти, товары, выгоды и нравы дальних, никому еще неведомых стран… Кроме записок и нескольких золотых, он везет на родину свою тоску по ней.
Он был быстрым, не трусливым, верным слову человеком и не знал за собой раньше этой способности — тосковать. А вот пришла тоска — не отпускает.
В Кафе на берегу, еще не ступив на мелкий, ласковый песок, Афанасий услышал родную речь. Двое из тех, что помогали тащить лодку подальше от прибоя, переговаривались по-русски. И головы у них были светлые, в грубо обрезанных, еще и на солнце выбеленных волосах. Они были рабы.
Афанасий шевельнул языком, разом пересохшим и непослушным от волнения, однако ничего не сказал: побоялся, с отвычки и не прозвучат хоть самые простые звуки.
И молитву первую у дверей православного храма прочел на чужом, басурманском языке, к которому привык: "А урус ерве таньгры сакласын; олло сакла, худо сакла…" Значило это: "Да сохранит бог землю русскую! Боже, сохрани ее! В сем мире нет подобной земли. Хотя бояре русской земли не добры. Да устроится русская земля!"
Весь следующий день он ходил по городу, приглядывая себе попутчиков. Русских купцов в Кафе, нынешней Феодосии, было много, торговали медом, мехами, хлебом, холстами. Но из Твери никого не встречалось…
Было жарко, в синей тени, падавшей от квадратной облупленной башни, примостились гости из Смоленска, молодые парни, приказчики, работники и охрана купца Свяслова. Афанасий рассмеялся, приметив, как смотрели они на заморское чудо — высокого двугорбого верблюда. Верблюд презрительно перекатывал жвачку, пускал зеленую слюну.
— Страховиднее не придумаешь… — Парень залез пятерней в густые, давно не стриженные патлы.
— А выручает хозяина, где конь не пройдет. В горячих песках.
— Сам бывал-то в песках?
Он только собрался объяснить, где бывал, что видел, как уловил дальний, нарастающий, еще не громкий, но почему-то показавшийся ему тревожным шум. Может быть потому, что даже верблюд повел в сторону мерного шума маленькой головкой. Старик-погоныч, сидевший у ног верблюда на коврике, забитом пылью, тоже рыскнул враз проснувшимися глазами.
…Шаркали по глинистой, до белого камня выбитой земле тысячи ног, гнали невольников. Они шли по трое в ряд, и не шли и не бежали, а семенили, втянув головы в плечи, стараясь не сбиться с шага, не отстать. А главное, не подвернуться под плетку. Татары на конях торопили их, пугали, разворачивая над головой длинные, свистящие, узорно рассекающие воздух бичи. Невольники все шли и шли, и казалось, еще секунда, тебя тоже втянет их пыльный страшный поток.
— Остались ли еще люди там, где вы были? — льстиво спрашивали у всадников встречные, и пальцы их сладко замирали на четках в предвкушении завтрашнего барыша.
— Остались, остались, пусть попасутся на воле, в будущем году Кафе нужен будет товар.
…Шаркали тысячи ног, синяя тень от башни ползла все дальше в город, солнце закатывалось в розовой пыли, испуганно жался к Никитину парень, только что дивившийся на верблюда.
…Афанасий Никитин выехал из Кафы со смолянами через три дня. Крымские степи и Перекоп миновали благополучно, но в Киеве он заболел. В Смоленске ему стало совсем плохо, там он и умер. Однако тетради его с драгоценными записками первооткрывателя не пропали. И тут надо сказать, что русский путешественник на четверть века обогнал таких великих, как Васко да Гама и Колумб. Еще и в помыслах у тех не было посвятить свою жизнь открытию наиболее доступного пути в Индию, когда Никитин, вернувшись из-за трех морей, стоял на берегу и молился не о своих барышах, а о том, чтоб устроилась русская земля.
Эти скандальные братья Гуаско
Консул Солдайи Христофоро ди Негро диктовал: "…Идите вы, Микаеле ди Сазели, кавалерий нашего города, и вы, аргузии нашего города, ступайте все до единого и направляйтесь в деревню Скути…"
За окном ласточки обучали птенцов последним премудростям перед тем, как отправиться в теплые края, может быть, в Геную. Он же, Христофоро ди Негро, был прикован к городу и крепости. Не имел права покинуть их ни на одну ночь. Кроме того, консул был опутан интригами, доносами сограждан, недоверием сильных соседей, не желавших, чтоб Солдайя снова стала на ноги. Пусть возделывает виноградники и платит подати — это ее дело. Торговать будет Кафа…
Консул слегка откашлялся перед тем, как бросить писцу следующую фразу:
"Повалите, порубите, сожгите и бесследно уничтожьте виселицы и позорные столбы, которые велели поставить в том месте Андреоло, Теодоро, Деметрио, братья ди Гуаско".
Консул умолк, набирая в широкую грудь воздух; голос его прокатился под низким потолком зала еще круглее и внушительнее:
"А если Теодоро ди Гуаско или кто-нибудь из братьев его станут мешать вам исполнить этот приказ… то именем достопочтенного господина консула объявите ему о наложении на него штрафа в размере…"
Тут консул задумался, глядя на лысеющую голову писца. Никакой штраф не был бы чрезмерен для наглецов и богатеев братьев Гуаско, скупавших или просто присваивающих огромные участки виноградников в окрестностях Скути и Тасили… Если бы он, Христофоро ди Негро, был бы так богат, как эти разбойники!
Сообразив, наконец, какой штраф наложить в случае неповиновении, ди Негро диктовал дальше:
"…ибо те Андреоло, Теодоро и Деметрио посягнули и продолжают посягать на права, которые им не принадлежат, нарушая честь и выгоды светлейшего совета святого Георгия и общины Генуэзской".