— А зачем ты вчера с ними дрался? Зачем?

— Ты же знаешь, — Андрей смотрел куда-то мимо Анюты. — Из-за тебя.

— Из-за меня? — Анюта натянуто улыбнулась, — Но… зачем? И почему именно с ними? Именно с… Сёмкой?

В полутёмном прохладном подъезде было пусто. От мусорных бачков тянуло гнилью. Серая кошка умывалась из подоконнике.

— На каком ты этаже? — спросил Андрей, и голос его гулко полетел вверх. — На каком? — повторил шёпотом.

— На третьем, — так же шёпотом ответила Анюта.

— Ты… на лифте поднимаешься? — совсем близко придвинулся к ней Андрей, ощутив желанный яблочно-яблоневый запах, почувствовав, как два острых камешка ткнулись ему в грудь.

Это были сжатые кулачки Анюты. Кошка закончила умывание, неслышно спрыгнула с подоконника, точно была пуховая. Матовым а полумраке казалось лицо Анюты. Камешки превратились в гибкие веточки. Отстраниться, увернуться попыталась Анюта, но Андрей ещё теснее прижался, лишая её манёвра.

— Так ты всё-таки поднимаешься на лифте? — тяжело дыша, изумляясь собственной тупости, уточнил Андрей.

— На лифте, на лифте, — быстро согласилась Анюта. — А иногда пешком.

Андрей чувствовал её грудь, чувствовал, как сначала напряглись, а потом мягкими сделались плечи.

— Я пойду. — Голос Анюты дрожал, она всё ещё пыталась высвободиться, но гибкие веточки превратились в безвольные цветочные стебельки, которые не в силах были ничему сопротивляться.

Андрей поцеловал Анюту. Её губы были сухими, горячими.

Анюта замотала головой. Волосы метнулись туда-сюда.

Андрей поцеловал её ещё раз. Безвольные цветочные стебельки так же необъяснимо вновь превратились в гибкие веточки.

— Я побегу, — сказала Анюта, — побегу, ладно?

— А почему, — удержал её Андрей, — ты не спрашиваешь, какой я раз в жизни целуюсь?

— Только что в первый и… во второй!

Анюта побежала по лестнице, спугнула кошку. Кошка медленно оторвалась от каменного пола и, словно пуховый шар, взлетела на подоконник, выгнула спину. Всё в мире как бы замедлилось.

— А ты? — крикнул Андрей.

Анюта обернулась, помахала Андрею рукой и вдруг с потрясающей точностью скопировала движения кошки. Кошка-Анюта прыгнула, кошка-Анюта выгнула спину, кошка-Анюта рассмеялась. «Мяу-мяу», — почудилось Андрею в её смехе-мяуканье.

— Ты ведьма! — крикнул в восхищении Андрей, забыв про акустику пустынного прохладного подъезда.

«Ведьма, ведьма, ведьма…» — побежало по ступенькам эхо. Кошке надоели эти нарушители покоя, и она исчезла. Андрей, пошатываясь, вышел на солнечный свет.

Вернувшись домой, он извлёк из шкафа запылившиеся акварельные краски, кисточки, налил в баночку воду и нарисовал картинку в голубых тонах: кошка-Анюта изгибается на подоконнике. Нацарапал карандашом на обороте: «Ведьма», — и подумал, что, пожалуй, у них с Анютой много общего. Она угадывает движения, он угадывает мысли. Вот только для Анюты это не составляет никакого труда. У него всё по-другому.

Картинка получилась на удивление живой, и, глядя на неё, Андрей ощутил испуг и восторг, то есть снова пережил недавнее чудо, когда на него почти сразу обрушились: первая в жизни драка, первое свидание, первый поцелуй. Но сейчас к чуду примешивалась радость оттого, что рисунок удачный, и Андрей не мог понять: что сильнее, откуда что проистекает? Прежде такой радости от рисования он не испытывал, Андрею казалось, он только что открыл новую жизнь, ту, о которой мечтал, читая Леонардо да Винчи, ту, которая была ему предназначена. Андрей смотрел на рисунок и испытывал раздвоение. В размытых голубых чертах девушки-кошки читалось нечто большее, чем просто необузданная фантазия.

…Андрею и раньше случалось испытывать раздвоение, когда он был шестнадцатилетним пареньком, книгу ли читающим, картинку ли рисующим, и одновременно умудрённым старцем, которому давно известны все истины. Паренёк страстно переживал, желал чего-то, старец являлся лишь на миг, в самый разгар мечтаний, но в этот самый миг мечта таяла горьким облачком, а старец ласково улыбался. Андрей боялся этой улыбки. Безглазая латинская фраза «Всё едино суть» как бы змеилась на устах старца, а обличьем старец одновременно походил на античного философа и на их дачного сторожа, присматривающего за садом и домом. Такая же ласковая улыбка была у сторожа, а глаза… Нет, глаза были не пустые — добрые. Но доброта столь рассеянно лучилась на окружающий мир — на небо, на облака, на вишни и яблони в саду, на муравейник у изгороди, — что иногда казалась Андрею каким-то сладеньким фарисейством, во всяком случае, к Андрею старик не был ни добрым, ни злым. Он был никаким.

«Это мудрость и яд прочитанных книг живут во мне, — думал Андрей. — От бесконечного совмещения книг, как негативов, родился старец, лживый книжный бог! Сразу девяностолетним, не знающим юности!» Действительно, прежде через книги открывался мир. Необычайно лёгкой, восприимчивой ко всему на свете становилась душа, любой мысли была готова ответствовать. Старец лишь омрачал это чувство, но победить не мог. Нынче же мир неожиданно открылся через рисунок. В размытых голубых чертах девушки-кошки прочитал Андрей будущее: будет боль, печаль, страдание… И гипсово-ласковая стариковская улыбка почудилась: «Всё едино суть. Всё равно». Андрей закрыл глаза, приказывая умереть лживому книжному старцу. «Будет счастье! Счастье! Счастье! Вопреки тебе, лгуну!»— прокричал. Затряс головой, прогоняя наваждение.

За первой акварелью последовали другие, Андрей теперь рисовал как одержимый, отвлекаясь только на школу, стремительное приготовление уроков, ожидание Анюты у входа в парк. Однако несколько дней подряд Анюта возвращалась домой прежней дорогой…

Андрею казалось, что, рисуя, он обретает спокойствие. Однако и здесь он презрел здравый смысл. Принялся за иллюстрации к Шекспиру, Данте, Эдгару По. Удивительно было — одновременно впервые читать произведение и делать к нему рисунки, но Андрей уже был одержим. Как раньше он прочитывал за ночь толстый том, так теперь не только прочитывал, но ещё и делал к нему рисунки. Рисование и Анюта заменяли Андрею в тот счастливый период всё.

…Хлопнула в коридоре дверь лифта. Последнее время Андрей чувствовал себя свободно, только когда отца не было дома. Андрея почему-то угнетало его присутствие. Отец резко изменился буквально за последний год. Раньше он был молчаливым, угрюмым. Тяжёлая морщина рассекала надвое лоб, отчего казалось — постоянно мрачной думой одолеваем отец. Тому отцу было не до Андрея. Раз в месяц он равнодушно листал уставленный пятёрками дневник, смотрел подозрительно на сына. Нынешний же отец напоминал человека, очнувшегося от долгой спячки, изумившегося, сколько всего предстоит переделать. Телефон теперь звонил в квартире непрерывно. Какие-то молодые архитекторы зачастили, держа под мышками белые трубы ватманов с чертежами зданий и будущих диковинных городов. Горячие споры велись за полночь, но Андрей не очень-то вникал в их суть. Отец даже как будто помолодел в этот год. Разгладилась тяжкая морщина, в глазах словно прибавилось синевы. Краем уха Андрей слышал, что молодые архитекторы вели с отцом речь о какой-то церкви, снесённой сколько-то лет назад, а отец отвечал, что, мол, полезнее не лить слёзы по старине, а думать о новом, то есть созидать. Но был там один вредный юноша, упорно гнувший свою линию, не слишком согласный с оптимизмом отца. Он начинал издалека, например, говорил, что когда Эйнштейн употребил выражение «образ мира», то он, конечно, имел в виду не художественный, а физический образ. И возможно ли, говорил он отцу, созидать лишь из желания созидать, а не по велению нового, исторически выстраданного, художественно законченного единого образа? Вредный юноша брал с полки синий камень со звёздочкой — осколок церковного купола и передавал его другим архитекторам. Кто смотрел на осколок равнодушно, кто сожалеюще, а у кого и слёзы выступали на глазах. Отец резко отвечал юноше, что нравственный его максимализм похвален лишь в том случае, если юноша знает, что противопоставить прежнему разрушению! Если нравственный максимализм его обеспечивается талантом, волей и верой в новый единый образ, в готовность его выстрадать. Ибо лишь из готовности выстрадать рождается положительный идеал искусства. Следовательно (сам того не замечая, отец начинал говорить директивным тоном), кредо всякого честного художника — увы! не все художники борцы! — должно быть таким: что бы ни происходило, надо жить и работать! Жить и работать! Не надо позволять слезам по минувшему застилать глаза, такими глазами не увидеть будущего! Если же юноша этого не понимает, то его красивые слова — пустая болтовня, таких болтунов отец перевидал на своём веку множество…