Изменить стиль страницы

Никите чуть не сделалось плохо от шибанувшего… в сознание (как если бы оно превратилось в огромную трепещущую собачью ноздрю) букета: пота, водяры, нечистого дыхания, в котором попеременно угадывались, так сказать, первопричины: высокая (низкая) кислотность, кариес, язвенная болезнь, нерегулярное питание, скверное курево, наконец, элементарное небрежение правилами гигиены, такое как нежелание чистить зубы. Костяной митинговый крик составной частью входил в эту «симфонию», а также (почему-то) отвратительный запах смоченной дождем шерсти, все разновидности перегара — от свежевыкушанного стопаря, до многодневного тяжелого запоя. Даже специфический запах не(под)мытого женского тела ощутил Никита, как если бы толпа митинговала не час, а по меньшей мере сутки, да к тому же на сильной жаре. Далее все это диковинным образом трансформировалось в острейшую вонь оптовой ярмарки, первобытного торгового капища, где над воинством из гниющих овощей и фруктов, синего солярочного выхлопа длинных, как постылая жизнь, трейлеров, протухшего мяса и прочих продуктов с истекшим сроком годности предводительствовал генерал-моча. Как будто из этих двух запахов был составлен мост, по которому народная масса, как таракан, суетливо перебежала с одного (протестного митинга) на другой (первобытное торговое капище) берег бытия.

«Инициация масс, — объяснил Савва, — вовлечение их в процесс мнимого переустройства государства, конечной — для масс — точкой которого является торговое капище, куда они — массы — приходят, чтобы жрать отходы».

«И все?» — удивился Никита.

«Все, — вздохнул Савва. — Видишь ли, часы истории синтезируют первое и последнее мгновение часа в нечто единое, приводят к общему знаменателю начало и конец. Я не виноват, что получилась такая дрянь».

Еще меньше понравился Никите третий час, который Савва определил, как час прощания. Никита, правда, не вполне понял: кого (чего) и с кем (чем)?

Прощание материализовалось в отведенном ему фрагменте зала в виде… не сильно молодого, но и еще не старого мужика в одиночестве пьющего на усредненной (поздних советских, или ранних постсоветских) времен кухне, и… примерно такого же возраста бабы, по всей видимости жены этого, пьющего в одиночестве на кухне мужика (иначе с чего им находиться в одном часе?), с горестным (отчаянным) похабством (как умеют похабствовать женщины, когда подводят черту под замужней жизнью), отдающейся в занюханном офисе малосимпатичному лысому дяде (хозяину этого офиса?) прямо на письменном столе. И хоть пьющий в одиночестве на кухне мужик не мог видеть этого безобразия, каким-то образом (понятно каким — внутренним «водочным» зрением) он это видел, сжимал в бессильной ярости кулаки, однако же по хоть и мрачному, но безвольному его лицу было ясно, что ничего такого экстраординарного мужичишка не предпримет, разве что возьмет да повесится с горя прямо в кухне на люстре. Если, конечно, выдержит хлипкий потолочный крючок. Никита почему-то был уверен, что не выдержит. А еще был уверен, что сорвавшись с крючка и немного похрипев, мужичишка отправится в магазин за второй бутылкой водки.

«Разве это прощание? — удивился Никита, одновременно жалевший (как тут не жалеть?) и не жалевший (чего тут жалеть?) мужика. — Это всего лишь быт, о который разбилась любовная и… пьяная лодка».

«Не скажи, — возразил Савва, — прощание, в принципе, способно принимать самые дикие и изощренные, пугающие воображение формы, однако основа его, как правило, всегда проста и, я бы сказал, сугубо бытийна. Стоит только лишить человека чего-то простого, что он в повседневной жизни, в общем-то, и не замечает, не ценит, о чем не думает, как о воздухе, которым дышит, как все немедленно начинает рушиться».

«Так и раньше… по крайней мере, у нас в России… прощались», — усомнился Никита.

«Прощание — есть разлучение мужчин и женщин не в скоротечном физическом плане, — пояснил Савва, — но в плане совместной ответственности за судьбу человеческого рода и, следовательно, цивилизации. Как только это происходит, начинается хаос. А где хаос, там что? Ничто и смерть».

Четвертый час показался Никите совсем несерьезным, если не сказать издевательским. За письменным столом сидел испитой потрепанный субъект с остатками интеллекта на лице и, искуривая одну за одной сигареты, хреначил что-то на раздолбанном, приобретенным видимо на барахолке, компьютере. Лицо субъекта было преисполнено живейшего отвращения к процессу «набивания текста», однако время от времени губы компьютеробойца кривила мрачная улыбка.

Честно говоря, Никита не понимал, живые люди или виртуальные фантомы находятся в «часах». Если живые, то они, вне всяких сомнений, были превосходными артистами. Но если (теоретически) людей можно заставить изображать что угодно, то заставить «набиваемый» на компьютере текст оживать на дисплее можно было только с помощью новейшей (сверхновейшей) технологии. По крайней мере, Никита о таких, напрямую взаимодействующих с текстом (или сознанием автора?) компьютерах не знал. А тут, помимо того, что он смотрел на автора, еще и в образах видел, что сочиняет этот автор.

Откуда все это здесь, кто все это оплачивает? — с подозрением покосился на брата Никита.

Сцена сменялась сценой, и были эти сцены отвратительны, поскольку все в них было доведено до химически чистого абсолюта, какой если и встречается в реальной жизни, то крайне редко и, как правило, в виде абсурда. Если в этом кошмарном компьютерном фильме насиловали, то непременно с последующим отрезанием грудей, выжиганием влагалища паяльной лампой, запихиванием в задницу (непременно из-под шампанского, то есть самой большой) бутылки. Если стреляли, то только в глаз, так что голова разлеталась, как гнилой арбуз. Если брали взятки (выкуп), то чемоданами стодолларовых банкнот, неподъемными сумками с золотом и бриллиантами. Если же составляли заговор, то тоже не мелочились — сразу против всего мирового сообщества и обязательно с крайне недобрыми для человечества последствиями. Так, в одном случае предполагалось отравить мировой океан, в другом — с помощью неведомой (геологической?) взрывчатки подорвать в глубине земли… несущие конструкции (столпы) Евразии, чтобы она, значит, как Атлантида опустилась на дно морское, в третьем — посредством гениальных в своей простоте (из листьев подорожника) психотропных средств лишить людей разума с последующим превращением их всех в безропотный рабочий скот. На дисплее нарывами вспухали зловещие рожи — то Папы Римского в тиаре, то последнего американского президента, то нечто триединое — птице-быко-козлиное — как в овальную рамку вставленное в прозрачную полусферу, внутри которой вскипали и лопались как пузырьки шампанского крохотные красные звезды.

«Я определил этот час, как час отрицательного обольщения. Час контрфантазии, наполняющий мир образами, питаемыми отсутствием воли. Очень часто отсутствие воли маскируется в подобие изначально бессмысленного действия, компенсируется искренней верой в некий, освобождающий уверовавшего в этот заговор от всякой гражданской, житейской, профессиональной и так далее ответственности, обольщением — через возвеличивание, то есть придание ему надмировых, надчеловеческих и надлогичных функций — злом, приведения сознания в крайне непродуктивное состояние бессмысленного противостояния… пустоте, наполненной собственным страхом и безволием. Испуганное воображение, — продолжил Савва, — плодит… сначала нелепые действия, а в конечном итоге смирение, равнодушие к собственной участи, социально-гражданский паралич».

Пятый час показался Никите необязательным, в том смысле, что он мог оказаться и первым, и десятым, а мог вообще, как неудалый птенец выпасть из часов, которые кто-то (Никита не помнил, кто именно) назвал «гнездом времени».

Сколько ни вглядывался Никита в неуловимо деформированные, как если бы они отражались в слегка кривящем зеркале, лица бродящих по сектору, не замечающих друг друга людей, он не мог взять в толк, что выражает, что обозначает сей час? С таким же успехом можно было делать некие выводы и обобщения, допустим, глядя на отражение лиц в черном оконном стекле несущегося сквозь туннель вагона метро. Никита так, бывало, и делал. Но никогда не считал откровением мыслишку о том, что вот, мол, люди — это люди, поезд — жизнь, а мчится он на общую для всех станцию назначения — смерть. Цена таким мыслям — пятак в базарный день.