Изменить стиль страницы

«Божественный свет? — уточнил Савва. И добавил после паузы: — Зажечь его может только сам Господь Бог. Если, конечно, — посмотрел в окно на окончательно погрузившийся в сумерки переулок, — захочет. Если народы — мысли Бога, то ему и решать, какую мысль додумать до конца, довести до совершенства, а от какой и отказаться за ненадобностью. Вот что такое национальная идея».

Почему-то никто не зажигал (электрический) свет и в домах, как если бы обесточен был квартал, дома в переулке свободны от жильцов, или жильцы в квартирах научились обходиться без света. Но квартал не был обесточен, свидетельством чему являлась светящаяся аспидная на белом фоне одного из фасадов надпись: «Спиртные напитки. Круглосуточно. ТОО “Убон”».

Вглядевшись пристальнее в темные окна, Никита все-таки обнаружил в узком, как стакан, угловом задавленный свет, внутри которого определенно угадывалось некое шевеление обнаженных тел на некоей плоскости, предположительно кровати. Собственно, ничего толком было не разглядеть, но (испорченное) воображение мгновенно дорисовало (порнографическую) картину, возвело ее в степень какого-то запредельного (крайне редкого в обыденной жизни) похабства. Застыдившись, Никита подумал, что, вполне возможно, там мать укладывает ребенка, и (исправившееся) воображение немедленно воспроизвело (в духе картины Рафаэля) эту самую добродетельную мать, а заодно и обнимающего ее пухлыми ручонками ребенка. Никита посмотрел в окно в третий раз и отчетливо понял, что не видит… ничего, точнее видит ту самую тайну бытия, которая может быть всем, еще точнее, чем угодно, а еще точнее… ничем.

«Мир устроен предельно просто, — услышал он спокойный, очищенный от эмоций (так беспристрастный судья оглашает приговор) голос Саввы. Если Никита впервые испытал опустошающий душу наплыв концентрированной (по несовершенству мира и, следовательно… Бога?) тоски, то Савва, похоже, давно познал ее космические, не знающие предела масштабы. — История цивилизации элементарна, как… огурец. (Из которого ты зачем-то вытягиваешь солнечный свет, немедленно подумал Никита). — Сначала Иисус Христос объяснил человечеству, что все люди равны, что они, так сказать, братья и сестры, что несть ни эллина, ни иудея, что не следует быть злым, а следует быть добрым. Затем Дарвин обосновал идею естественного отбора в том смысле, что естественный отбор в любой сфере — война, бизнес, спорт, тюрьма, продвижение по службе и так далее — человеческой деятельности, в конечном итоге всегда сильнее таких вещей, как дружба, привязанность, любовь, симпатия, общие интересы, то есть сильнее добра и зла, сильнее всего того, что открыл людям Христос. Маркс объяснил, что движущей силой истории являются экономические отношения, способы производства, классовая борьба неимущих за свои права. Фрейд — что в основе поведения человека, а следовательно всего общественного развития, лежит “либидо” — подавленное, некондиционное, скажем так, сексуальное влечение: сына к матери, дочери к отцу и наоборот, то есть, кого угодно к кому угодно и к чему угодно. В смысле, не угодно. Он доказал, точнее навязал, потому что доказательства как таковые, у него нулевые, миру мысль, что человек, в сущности, гораздо ближе к животному, нежели… к Иисусу Христу, который тоже, кстати, не подкрепил свое учение стройной теорией. Но одно дело не доказать благое, тут вполне уместна презумпция невиновности. Совсем другое — объявить человеку, что он спит и видит как трахнуть собственную мать и не предоставить ему никаких этому доказательств, кроме… его собственного сна, которого тот, может статься, никогда и не видел, но — теоретически — мог видеть. Поэтому, говоря о человечестве, о перспективах цивилизации, грядущих веках, что мы имеем в сухом, так сказать, остатке? Идеологическо-физиологическо-биологическо-экономическую мешанину из Христа, Дарвина, Маркса, Фрейда и… Впрочем, — добавил задумчиво Савва, — тут возможны варианты, боковые пути. К примеру, Сталин и Гитлер доказали, что в основе поведения человека лежит не секс, но страх. Если заставить человека выбирать: жить без секса или вообще не жить, что он предпочтет? Он предпочтет жизнь без секса. Более того, — понизил голос Савва, — когда речь идет о жизни и смерти, человек неизменно отвергает самую красивую благородную героическую смерть и выбирает… любую… без… демократических институтов, социальной справедливости, права избирать и быть избранным, бесправную, позорную, рабскую, животную, ничтожную, но жизнь. Вот где, — победительно посмотрел на Никиту, — собака зарыта. Вот где протянулся главный нерв цивилизации, хотя, — усмехнулся, — честно говоря, я не понимаю, почему человек так цепляется за жизнь? Что ему в ней?»

«Вероятно, ничто, — предположил Никита, — за исключением того, что кроме нее у него ничего нет».

Он подумал, что Савва безумен. Собственно, Никита давно (с поездки в Крым) это знал, единственно, непонятно было: кто, как, почему, зачем позволяет Савве с таким размахом совершенствовать, реализовывать свое безумие? Компьютеры, дисплеи, мониторы, черные кресла, металлические шкафы, мягкие паласы на полу, мраморная под красной дорожкой, как под издевательски высунутым языком, лестница, овальная мозаичная фреска внизу в бассейне, над которой медленно, как во сне, плавали золотые и красные японские рыбы, экзотические растения в кадках, отреставрированный в шевелюре сложных антенн, навостривший уши спутниковых тарелок особняк, обессвеченный (если не считать аспидного на белом фоне: «Спиртные напитки. Круглосуточно. ТОО “Убон”») кривой переулок, разливающиеся над ним сиреневые (уже фиолетовые) сумерки, сквозь которые прошел, как проплыл, единственный — в очках с желтыми стеклами — прохожий. Похоже, весь мир превратился в «надстройку» над безумием Саввы.

А что же базис, — подумал Никита.

А базис, сам себе ответил Никита, пронизавшее мир — от «бракованной» человеческой хромосомы до «черной», пожирающей галактики вселенской дыры — несовершенство мироздания, пронзающее страдающую душу, как стрела летящую птицу, как зеленые лазеры желтых очков сиреневые сумерки.

Никита испуганно посмотрел в фиолетовое на желтой световой (не вся же Москва томилась во тьме) подкладке небо, с которого, как невидимый дождь падали пронзенные стрелами птицы-души, и которое в свою очередь пронзали зеленые лазеры носителя желтых очков и (тут не могло быть двух мнений) неправильных идей.

«В принципе, — продолжил Савва, — все уже взвешено, исчислено и разделено. Остался, так сказать, последний штришок… А потом — ясность, трезвость, — вольно процитировал Маяковского, — пустота, летите в звезды врезываясь»…

«Последний штришок — это, собственно, что?» — полюбопытствовал Никита.

«А собственно то, что будет, к примеру, с тобой после смерти, — ответил Савва. — Должен же появиться кто-то, кто объяснит, закроет тему? Задернет, а может, наоборот, раздернет занавес, что, в принципе, одно и то же. Человечество, — неожиданно рассмеялся Савва, — во все времена норовило побаловаться с занавесом. В особенности, — добавил задумчиво, — любило его срывать и топтать. Видишь ли, люди быстро устают от определенности, летят на новизну, как мотыльки на горящую свечу. И чем чудовищнее новизна, тем охотнее летят, сжигая крыльях, на которых потом могли бы… — прошептал почти неслышно, — прямо в рай».

«А от неопределенности разве не устают?» — спросил Никита.

«От неопределенности люди… пьют и мрут», — странно ответил Савва.

«То есть тебя не удовлетворяют объяснения Христа? — удивился, точнее, не удивился Никита. — Он же сказал, что будет после смерти».

«Удовлетворять-то удовлетворяют, — ответил Савва, — только, согласись, две тысячи лет срок достаточный для того, чтобы объяснения выкристаллизовались в непреложные нормы, сродни закону земного тяготения. Если же этого не произошло, то как можно априори отвергать, так сказать, альтернативные системы доказательств?»

«По-твоему, последний штрих — это конечная и непреложная истина о смерти, — сказал Никита, — а ну как ее нет? В смысле, что это истина каждого конкретного индивидуального сознания, и, стало быть, Дарвин, Маркс, Фрейд… одним словом любой, кто широко обобщает, ничего здесь лично тебе не присоветует?»