«Ремир? — удивился Савва. — Это что… революция и мир? Или мировая революция? Я ничего не слышал о боге мировой революции. Хотя, если вдуматься, — добавил после паузы, — о мировой революции мечтает каждый бог, то есть зверобог».
«Но не Ремир», — возразила мать.
«Ремир, — нехотя объяснил Савве отец, — бог самоубийства у древних шумеров. Собственно, с ним все ясно, за исключением единственного: когда он милостив к человеку? Когда помогает свершиться самоубийству, или когда препятствует?»
«Неужели, — криво улыбнулся Савва, — и такое случается?»
«Чего только не случается в этом мире», — махнул рукой отец, налил в стопку водки, со вздохом наколол на вилку пельмень. На вилке пельмень как бы расстегнул пальтецо, обнаружив под серенькими полами из теста лиловое брюшко.
Никита понял, что разговор о неведомом боге самоубийства не доставляет отцу ни малейшего удовольствия.
«Сатис утопилась от неразделенной родительской любви к своим детям», — сказала мать.
«Намек понят, — кивнул Савва, — но не принят. Родительская любовь как и любовь к Родине не может быть разделенной или неразделенной. Она тоже или есть, или ее нет. На что, следовательно, было этой Сатис обижаться?»
«Всего лишь на изначальное несовершенство мира», — ответила мать.
«Как можно победить несовершенство мира? — спросил Савва и сам же ответил: — Только следуя простым, освященным веками заповедям: чти отца и мать, не убий, не укради, не возжелай жены ближнего и так далее. Но если и в результате неукоснительного следования данным заповедям, несовершенство остается не просто непобежденным, но, напротив, само наступает? Что тогда делать? Тогда остается победить его посредством… еще большего несовершенства! Но для тебя, конечно, — с грустью посмотрел на мать, — это не годится. Дети прохладной воды всего лишь не захотели быть прохладной водой, вот в чем дело, мама! Они захотели быть льдом, кипятком, а может, паром… Данное стремление никоим образом не отвергает, не перечеркивает сыновнюю любовь!»
«Мама, я тебя люблю! — крикнул Никита. — Почему ты уходишь? Посиди с нами».
«Мы все любим маму, — успокоил его Савва, — речь идет о… других детях. Так сказать, детях вообще. Если тебе известно, кто прав, а кто виноват, — спросил у матери Савва, — скажи, чтобы мы не мучились».
«Да-да, скажи! — решительно поддержал старшего сына изрядно опьяневший отец. Он опять подцепил на вилку пельмень, но на сей раз лиловый ускользнул, оставив болтаться на вилке как на вешалке уже не пальтецо, а… (надкусанный) лапсердак. — А то я чего-то не врубаюсь насчет критериев, — икнул отец, с омерзением сбросив с вилки пельменную одежку. — Разве социальная революция не есть высшая и последняя стадия любви к Родине?»
У Никиты возникло странное ощущение, что нет в мире ничего ясного и конкретного, что любое действие, даже такое простое, как дружественная, в общем-то, семейная беседа за ужином простирается в Вечность, где сущность действия видоизменяется, преображается, ускользает от понимания, как если бы произносимые слова переложили… не на музыку, нет, не на язык танца, а… скажем, на язык звездной пыли, или… прохладной воды.
Никиту обеспокоило очевидное отсутствие обратной связи.
В Вечность уходило все.
Из Вечности не возвращалось ничего. Собственно, так и должно было быть, потому что Бог, как известно, пребывает вне категории времени. Но зачем тогда надо было их, простых смертных, бестолково и напряженно проживающих свой короткий век, беспокоить (испытывать) Вечностью? Это было все равно что ловить руками звездную пыль, считывать текст с… зеркала прохладной воды. Мир с поправкой на Вечность представал неуправляемым и, в принципе, непознаваемым. В таком мире могло происходить (можно было делать) что угодно.
Как, собственно, оно и было в России.
Надо было только знать рычаги.
Которые, как подозревал Никита, всякий раз были разными, в смысле штучными, без- (вне) законными. Выявление и разовое использование рычагов, собственно, и лежало в основе теории управления новым миром.
Во вторник миром следовало управлять иначе, нежели в понедельник, потому что правила, которые действовали в понедельник, во вторник превращались в собственную противоположность (антиправила). Люди с устаревшими, точнее устоявшимися, а может, установившимися (то есть, подавляющая часть человечества) представлениями о добре и зле выводились из, так сказать, управленческого персонала по статье «профнепригодность»..
Никита подумал, что Бог дал людям слишком большую свободу.
А те воспользовались ею не лучшим образом.
«Бог предоставляет человеку свободу верить или не верить в себя, — словно прочитал мысли Никиты Савва, — но совершенно недопустимо лишать людей понимания происходящего, запуская в общество иного — не человеческого, то есть недоступного линейному пониманию — ряда технологии. Жизнь в этом случае теряет всякий смысл, превращается в какую-то позорную лотерею с позорными проигрышами и не менее позорными выигрышами».
«Чья жизнь?» — уточнил отец.
«Вся, — ответил Савва, — в том числе твоя и моя и вот… его», — кивнул на Никиту.
«Если только с помощью иных, как ты выражаешься, технологий не создается новый — иной — человек», — заметил отец.
«И самое удивительное, что он создается посредством свободного выбора, — задумчиво добавил Савва, — в принципе, на человека не оказывается никакого давления, каждое решение он принимает свободно, то есть сам».
«Если, конечно, не считать телевизор, который этот самый свободный человек свободно смотрит», — задумчиво добавил отец.
Никита вдруг подумал, что, в сущности, все люди — дети прохладных вод… материнского чрева, которые, как известно, непосредственно перед родами отходят. Богине Сатис, следовательно, невозможно было утопиться. А если и было, то бог самоубийства Ремир должен был ей воспрепятствовать, явить свою (не?) милость во избежание пресечения человеческой (Homo sapiens) цивилизации.
Никита как в свете молнии увидел основной конфликт бытия — стержень, вокруг которого крутилась жизнь, но он усомнился, потому что слишком уж много было этих стержней, слишком уж легко они как в свете молнии являлись пред его мысленными очами. И еще почему-то в сером экране стоящего на кухне телевизора ему увиделась… прохладная вода, то есть не вода, а антивода.
Вода и антивода находились примерно в таком же противоречивом единстве-антагонизме, как Христос и Антихрист. Никита отдавал себе отчет, что неким обскурантизмом, (мракобесием, ненавистью к прогрессу и т. д.) веет от этих его мыслей, как впрочем отдавал себе отчет и в том, что среднестатистическая душа на исходе XX века определенно не поспевает за информационным — на теле- и компьютерных экранах — изобилием. Внутри мнимого изобилия скрывалась железная арматура технологий, готовая в любое мгновение повернуть цветную экранную реку в нужном направлении, вздыбить, поставить на попа, взметнуть да и обрушить рукотворную лавину на бесхитростную среднестатистическую душу. Никита не сомневался, что знание Христа бесконечно выше и чище знания Антихриста, но в то же время знание Антихриста представало куда более изощренным, технологичным, а главное адаптированным к временным реалиям. Христос мог доказать (точнее, две тысячи лет назад уже доказал) одно, а именно, что Он есть высшая и последняя инстанция любви к человеку.
Антхрист мог доказать все, что угодно.
Вот почему Христос был Богом, абсолютным смыслом которого была бесконечная любовь, а Антихрист — распространяющейся (летящей) во все стороны Вечностью при видимом отсутствии абсолютного смысла. В самом деле, не считать же за таковой такую мелочь, как приобретение власти над человечеством?
Дело было в другом.
В чем?
Никита не знал.
Он был вынужден признать, что человеческое сознание организовано, скорее, по образу и подобию Вечности при видимом отсутствии абсолютного смысла, нежели Бога, абсолютным смыслом которого была бесконечная любовь.