Изменить стиль страницы

Но выстрелы производят как раз обратное действие: безумие мигом слетает со всех. Август испускает воинственный клич, но это ни на кого не действует, кое-кто оглядывается на него, рабочие узнают своего старосту и думают, что Август хочет образумить их. Но один не хочет сдаться: это — Больдеман. Лицо у него по-прежнему самое разъярённое, он изо всех сил выбрасывает ногу и попадает, но слишком высоко; он попадает противнику в живот, вместо того чтобы попасть между ног, и сам Больдеман опрокидывается и падает. Толстяк Больдеман был слишком пьян.

Всё затихает.

Август глубоко оскорблён: такого поведения он ещё никогда не видал, хотя поездил изрядно на своём веку.

— Вот бы мне быть на их месте! — повторяет он раз за разом. — Но я слишком стар.

Он сделал несколько больших глотков из бутылки, отдышался и сказал:

— Вот они стоят там и воображают, что они герои, они дрались необычайно, дрались смертельно. Ха-ха! Но ни одни из них не остался на поле брани! Мне бы следовало быть на их месте!

Он поднял бутылку и поглядел, сколько в ней ещё осталось, а так как оставалось совсем немного, меньше четверти, то он опустошил её до дна, погружённый в другие мысли.

Теперь он снова выглядел полинялым, и губы его посинели. Он ещё раз хотел поднести бутылку ко рту, но спохватился и протянул её Иёрну, чтобы разделаться с ней. Иёрн Матильдесен повторил, что бутылка не его, что её дали ему поддержать, что это бутылка Больдемана. Август продолжал протягивать её, качать головой и жаловаться, что он не хочет больше пить, что он не выпьет больше ни капли. Потом, в забытьи, он опять заговорил о побоище, от презрения стал называть рабочих ласкательными именами, растрогался, чуть было не заплакал сам над собой и сказал, совсем разбитый:

— Нет, я слишком стар.

Под конец он время от времени бормотал что-то, как обычно это делают пьяные люди.

А потом он свалился на землю...

Но может быть, это именно и спасло Августа, — то, что он выпил бутылку коньяку, что его отвели домой и уложили в постель.

Обе его сестры по крещению, Блонда и Стинэ, всю ночь укутывали его в шерстяные одеяла и нагретые простыни; он насквозь промок от пота и проспал пятнадцать часов подряд.

XIX

Аптекарь Хольм вошёл однажды к почтмейстерше, поклонился ей и сказал:

— Благодарю вас, я поживаю хорошо. А вы?

Фру со смехом взглянула на него и ответила:

— Вы обезьяна.

Хольм: — Согласен. И сказал-то я так только для того, чтобы отклонить ваше бешенство по поводу моего долгого отсутствия. Впрочем, я вру, что мне хорошо. А вам?

Фру внимательно поглядела на него:

— Вот как? Вы опять заходили в гостиницу к Вендту?

— Немножко, совсем капельку. Но у меня столько неприятностей! Так, например, я никак не могу развязаться с проклятой вдовой Солмунда.

— Вдовой Солмунда? — припоминает почтмейстерша и качает головой.

— Та самая, которую мне пришлось перевести на социальное обеспечение, потому что я не мог дольше кормить её и детей.

— Что с ней такое?

— Да вот иду я один самым невинным образом по Северной деревне, как вдруг появляется вдова. Она подкараулила меня, она ломает руки и утирает слезы: не могу ли я помочь ей? если б я только знал, как она нуждается! С того самого дня я ни разу не был в Северной деревне. Есть что-то мрачное в ней, вы не находите? Что-то обречённое. Насколько приветливее и привольнее в Южной деревне! Не правда ли? Там нет этого мрака и печали.

— Но ведь вы же ходите по новой дороге консула? — говорит фру.

Хольм сразу не знает, что сказать:

— Да, но сейчас я говорю о Южной деревне. Из этих двух деревень я предпочитаю Южную. В Южной деревне я могу гулять спокойно: вдова Солмунда там не живёт, а когда по вечерам возвращаюсь домой, я слышу божественный призыв Гины из Рутена.

— Мне так и не удалось услыхать этот призыв.

— Но сегодня — Господи, помоги мне! — вдова Солмунда вторглась ко мне в аптеку, — продолжал Хольм. — В аптеку! Вот почему я пришёл сюда. Она в ужасном состоянии и не знает, как ей быть, а причина её ужасной бедности и того что у неё ничего нет, — социальное обеспечение. Но и это, пожалуй, не главная беда, а так, обычная; конечно, и она и дети получают слишком мало еды, и мало кофе, и патоки, и соли, и тмина, но особенно плохо дело обстоит с одеждой. Никакой обуви, никакого белья, и очень мало постельного белья. Она подняла платье, чтобы показать мне, что внизу у неё ничего нет, а сверху лишь тоненькое ситцевое тряпьё. Она предлагала мне пойти с ней домой и поглядеть на постельное бельё, но потом застыдилась и сказала, что неловко просить меня об этом. «Да я ничего в этом не понимаю». — «Как же, не понимаете! Конечно, понимаете». Во всяком случае, я должен сопровождать её в социальное обеспечение. На это я согласился. Женщина в своём ситце шла и стучала зубами от холода, потому что сегодня ведь прохладно. Но мы прогулялись напрасно. «Об одежде, белье не может быть и речи». И вообще нужда её так обычна, что чиновник только головой покачал. Хольм остановился и поглядел на фру.

— Ну?

Хольм: — Да, дело в том, что вдова Солмунда принесёт завтра своё постельное бельё в аптеку.

— Да неужели?

— Да, она непременно хочет мне показать его.

— Но, в сущности, какое вы имеете отношение к этому? — спросила фру.

— Никакого. Вот разве то, что я состою членом санитарного надзора или что-то в этом роде.

— Всё это совершенно невероятно.

— Не правда ли? Она обещала, что принесёт всё, завяжет вещи в узел и притащит.

— Над этим и смеяться, и плакать хочется за раз.

— Я не смеялся и не плакал, но я в отчаянии. Первым делом я выпил виски с содовой водой в гостинице у Вендта, а так как это не помогло, то я прибегнул к средству, о котором слыхал давно: я выпил вдвойне. И потом пошёл сюда.

— А что вам здесь надо? — спросила фру.

Хольм: — Вы спрашиваете об этом человека, который положил голову на плаху?!

— Ха-ха-ха! А разве вы не можете послать к вдове лаборанта и запретить ей приносить вам постельное бельё?

Хольм: — Пожалуй, я мог бы это сделать. Но как раз сейчас я засадил лаборанта за пасьянс, который никак не выходил у меня. Это отнимет у него весь день.

— Вы, верно, все пьяные в этой вашей аптеке, — сказала фру.

— Кроме фармацевта. Да и вообще никто не пьян. Но если пасьянс упорно не желает выходить, то приходится его перекладывать и перекладывать без конца. Это настоящее наказание; иногда бывает, что бьёт четыре часа ночи, а вы всё сидите и раскладываете. Вообще этот год был крайне тяжёлый в отношении пасьянсов.

— Пасьянсы! — с презрением сказала фру.

Хольм: — Да, но у меня есть ещё и кошка.

— Кошка? Фу, гадость!

— Нехорошо так говорить, фру. Кошка эта живёт у меня уже несколько лет, и я не нахожу, чтобы она оказывала на меня дурное влияние.

— Вы шут гороховый! А вдова ваша придёт, значит, с постелью завтра?

— Нет, к счастью, она этого не сделает, — ответил Хольм. — Всё это я выдумал, чтобы казаться интересным. И вы этому не верьте. Но вдова Солмунда прямо-таки виснет на мне, была и в аптеке, и я никогда не разделаюсь с ней из-за нехватки платьев у неё и у детей. Это всё правда.

— Поэтому вы и пришли ко мне? У меня тоже немногим больше того, что на мне.

Хольм: — У меня также. Да, но у меня идея, то есть я хочу сказать, что меня осенило свыше: вдова Солмунда и её дети, без сомнения, раздеты, и теперь осенью им слишком холодно в ситцевых платьях. Не устроить ли нам что-нибудь вроде вечера в их пользу?

— Пожалуй, можно устроить, — сказала фру.

Хольм развил свою мысль: почтмейстерша будет играть, он сам побренчит на гитаре, Гина из Рутена будет петь, а Карел из Рутена споёт под аккомпанемент гармоники. Впрочем, не так важно, какая будет программа, главное — заполучить публику; а Хольм был уверен, что публика соберётся. Придётся снять, конечно, самое большое и лучшее помещение в городе — кино.