Изменить стиль страницы

Август тотчас встрепенулся:

— Гендрик, пойди сюда.

Гендрик оглянулся назад и остановился. Он заметил, что Август готовится к чему-то и что у него в руках револьвер.

— Я говорю, пойди сюда.

— Что вы хотите от меня? — спрашивает, бледнея, Гендрик.

— О нет, нет! Не надо! — просит Корнелия.

Август: — Я слыхал, что ты грозишься стрелять. Этого бы я тебе не советовал. Видишь ли ты вон ту осину?.. А красный лист на ней?

— Но чего же там глядеть?

Август перекрестил лоб и грудь, прицелился и выстрелил.

Красного осинового листка как не бывало, осталась лишь качающаяся веточка. Великолепный выстрел, чертовская удача! Гендрик разинул рот. То, что Август попал, было невероятнейшим чудом, и выстрел произошёл с молниеносной быстротой. Но что он два раза перекрестился, произвело, пожалуй, ещё более сильное впечатление: что-то слишком торжественное, вроде колдовства, словно знак нечистому, чтобы он помог, — тут пожалуй, и сама Осе оказалась бы бессильной.

Август поглядел на юношу:

— Да, со мной шутки плохи!

— Да...

— Теперь ступай к осине, я посажу тебе на ухо отметину.

— Не надо! не надо! — взмолилась Корнелия.

Гендрик защёлкал зубами от страха:

— Я не хотел, я вовсе не то думал... никогда... Я только сказал...

— Ступай домой! — скомандовал Август.

Корнелия вскочила, повисла на руке юноши и вместе с ним обратилась в бегство.

XI

Яхту замкнули. Но что же именно вызвало эту меру предосторожности? Что это сделалось с Гордоном Тидеманом? Неужели он заподозрил свою собственную мать? Но он не мог её заподозрить, у него для этого не было никаких причин: она входила на борт яхты только, чтобы осмотреть её. Зато Старая Мать в течение нескольких дней ходила расстроенная по другой причине: она потеряла пояс, и если она забыла его на яхте, то он был теперь заперт там. Вещественное доказательство для сплетников.

Она не могла попасть на борт и поискать пояс, и не могла также спросить об этом На-все-руки. Положение было щекотливое. Конечно, На-все-руки мог сам бы проронить словечко, она даже давала ему повод к этому, смеялась и намекала довольно прозрачно, но он молчал. Больше ничем нельзя было помочь делу.

То, что яхта оказалась запертой, было поражением. Старая Мать была ещё молода и душой и телом, ей было весело снова участвовать в жизни, и хотя она ещё не во всех смыслах пережила свой опасный возраст, она чертовски мужественно рисковала всем, чем угодно.

Она принимала участие в копчении лососины. Это было ответственное дело: товар был деликатный, коптить его приходилось по-особому и точно рассчитывать время. В коптильне она была незаменима.

Но в той же степени был незаменим и Александер, цыган; оба они составляли незаменимую пару. Никто так не умел ловить лососей в море, никто так ровно и гладко, вдоль хребта, не мог свежевать их, никто так равномерно не распределял соль на спине и на брюхе рыбы. Стеффен, дворовый работник, попробовал было, но у него ничего не вышло. После всех этих приготовлений Александер влезал на крышу, ровными рядами развешивал в трубе лососей и, как надо, прикрывал их сверху. Этого тоже не умел Стеффен; один раз он упустил лосося прямо на очаг. Да, это было трудное искусство, целая наука.

Кроме того, в обязанности Александера входило поставлять торф, вереск и можжевельник для копчения, эту сложную смесь, которая способна была, не вспыхивая ярким огнём, дать невероятное количество дыма. Рядом с избой с большим очагом была небольшая закута, наполненная этим топливом. Хворост и можжевельник должны были всегда сохраняться влажными, торф и вереск — сухими. Тут опять целая наука.

Александер был ценным работником, он знал своё дело. Лососёвый промысел в Сегельфоссе возрос благодаря ему до небывалых размеров, завязались сношения с городами, стал источником дохода для местечка, и шеф начал считаться с цыганом. Уж этот Александер, этот цыган! Он был высок и худ, одинок, без товарищей в округе, но сильный сам по себе, словно стальной. В сущности, все были против этой тёмной, неведомой птицы, и он никогда бы не удержался в этом месте, если бы не был таким способным. И всё-таки без Старой Матери он всё равно не удержался бы.

Первоклассное, дерзкое безумие с их стороны, но не лишённое блеска, не без влюблённости и мечты. Верная и дикая, цыганская привязанность друг к другу, которую ничто не пугало и которую, при других обстоятельствах, назвали бы каким-нибудь красивым именем. Они могли бы разойтись и не подвергаться опасности, но они этого не делали, потому что их страсть была подлинна, как первая любовь. Они рисковали, и их притесняли со всех сторон.

Они встретились ещё в молодости, он и жена Теодора Из-лавки. Их свёл случай. Стояло прекрасное лето, обильное ягодами. Она вышла из дому, пристально поглядев на него, а он пошёл в обход и встретил её. Насилие, — да, конечно, это было насилие, но такое желанное и без всякого раскаяния. И потом без перерыва продолжавшееся всё лето и зиму, и ещё лето. Когда они расстались, у них было полное основание помнить друг о друге, и когда они снова встретились, то были по-прежнему так же безумны, как в своей ранней юности. Опять в Сегельфоссе, опять у неё, снова любовь, вино и радости, и риск. Они никого не обманывали: Теодор Из-лавки умер.

И кроме того, разве между ними не было глубокой тайны? Они никогда о ней не говорили, не намекали на неё, даже один на один, но она существовала, и они ощущали её все время, — какое-то сладкое чувство, похожее на родительскую нежность. Оба были преданы Гордону Тидеману.

— Они замкнули яхту, — сказала она ему.

— Я знаю, — отвечал он.

Это как будто бы не угнетало его, он улыбнулся; у него были такие белые зубы на смуглом лице. Все находили, что у Александера колючие глаза, и немного боялись его, она же называла его Отто и любила его. Удивительно, как она любила его, это просто бросалось в глаза. Он был легкомыслен и хитёр: он таскал и крал, и выглядел при этом как ни в чём не бывало; никто не почитал и не уважал его; он редко умывался, носил в ушах золотые серьги, сморкался, зажав одну ноздрю пальцем, — и всё в этом роде, и даже ещё хуже. Но он был лёгок и соблазнителен, гибок, как ивовый прут, он мог отскочить в сторону на целый метр, если вблизи щёлкал капкан, и однажды выскочил с третьего этажа главного здания и опустился на землю на носках, — и всё так. Это был леший, чёрт. Старой Матери не приходилось жаловаться на него: в нём жил любовный пыл его расы, и он постоянно держал её в напряжении. Они не могли сговориться о том, чтобы встречаться три или четыре раза в неделю — ничего достоверного у них не было больше пристанища, и они встречались только в коптильне, когда было что коптить. Но в таких случаях он не терялся, в одно мгновение он хватал её, силой увлекал за собой в закуту для торфа и вереска. Она едва успевала вымолвить: «Дверь... дверь осталась открытой!» Безразлично, всё на свете безразлично; запах торфа и вереска опьяняет их, словно они опять на ягодной поляне. После оба смущены: они видят, что слишком рисковали.

— До чего ты беззаботен, Отто!

— Но что же нам делать?

— А если бы кто-нибудь вошёл?

— Гм, да! — отвечал он и качал головой.

— А если кто-нибудь придёт потом когда-нибудь?..

Закута была ненадёжным местом, и открытая дверь — глупой неосторожностью. Но открытая дверь, в конце концов, менее подозрительна, чем закрытая. К тому же одна половица в коптильне громко скрипела, — это было бы предостережением на тот случай, если бы кто-нибудь вошёл. И все-таки это никуда не годилось, никуда не годилось в будущем. Надо было устраиваться по-другому. Они были в большом затруднении. Они не могли пройтись вместе по двору, чтоб тотчас кто-нибудь не стал следить за ними в окно. Александер спал в каморке вместе со Стеффеном, дворовым работником, а комната Старой Матери в главном здании прилегала с одной стороны к детской, а с другой — к комнате Марны. И вот как-то раз во время неудачного посещения комнаты Старой Матери Александру пришлось спастись бегством в третий этаж, а оттуда спрыгнуть вниз.