«Хитрый какой! – подумал директор, когда Смит ушел. – Как торопится! Боится, как бы я не передумал. Выпросил-таки себе бронзовую головку. А ведь она стоит тысячу фунтов, по крайней мере. Но не думаю, чтобы его интересовали деньги. По-моему, он влюбился в эту Ma-Ми и хочет иметь ее портрет. Чудаки эти англичане… А все-таки честный. Другой бы оставил у себя и драгоценности. Откуда я бы мог узнать? Ах, что за прелесть! Вот так находка! Да здравствует чудак Смит!»

Он собрал драгоценности, найденные Смитом, сложил их в несгораемый шкаф, запер его двойным замком и, так как было уже около пяти часов, уехал к себе на дачу, чтобы на досуге разглядеть фотографии копий, полученные от Смита, и, кстати, похвастаться перед друзьями редкой находкой.

Выйдя из кабинета заведующего, Смит вручил почтенному стражу бакшиш в пять пиастров, повернул направо и остановился посмотреть на рабочих, тащивших огромный саркофаг на импровизированной платформе под звуки однообразной и ритмической песни, каждая строфа которой заканчивалась призывом к Аллаху.

Смит смотрел, слушал и думал о том, что точно так же предки этих феллахов, с такими же песнями, тащили этот самый саркофаг из каменоломни к берегу Нила, и от берега Нила к гробнице, из которой его теперь извлекли. Только божество они тогда призывали другое – не Аллаха, а Амона. Восток меняет своих властителей и богов, но обычаи остаются.

Так думал Смит, быстро шагая между саркофагами и темнокожими феллахами в синих блузах по длинной галерее, заставленной всевозможными скульптурами. На минуту он остановился перед дивной белой статуей царицы Амекартас, потом, вспомнив, что до закрытия музея времени остается немного, поспешил в хорошо знакомую ему комнату, одну из выходивших в эту галерею.

Здесь, в уголке, на полке, рядом с другими стояла и дивная головка, найденная Мариеттом, гипсовый слепок с которой так пленил его в Лондоне. Теперь он знал, чья эта головка, а в его кармане лежала рука ее обладательницы – та самая рука, что, может быть, гладила этот мрамор, указывая скульптору на недостатки, или, наоборот, восторженно прикасалась к нему. Смит спрашивал себя, кто был этот счастливец-скульптор и его ли работы была и эта бронзовая статуэтка. Ему хотелось бы узнать это наверняка.

Он остановился и, как вор, украдкой огляделся вокруг. Он был один. Здесь, в этой комнате, – ни одного студента, ни одного туриста; и сторож куда-то тоже запропастился. Он вынул ящичек с рукой мумии и снял с нее кольцо, оставленное ему в подарок заведующим. Он предпочел бы другое, с печатью, но неловко было сказать это директору, особенно после того, как тот неохотно оставил у него головку.

Он положил руку обратно в карман, а кольцо, даже не взглянув на него, надел себе на мизинец – оно пришлось впору (Ma-Ми носила его на третьем пальце левой руки). Почему-то ему захотелось подойти к портрету Ma-Ми с ее кольцом в руке.

Головка была на обычном месте. Уже несколько недель он не видел ее, и сейчас она показалась ему еще прекраснее, чем прежде, а улыбка ее еще загадочнее. Он вынул другую, головку статуэтки, и начал их сравнивать. ОНесомненно, это одна и та же женщина, хотя статуэтка, может быть, была сделана года на три позже головки; ему казалось, что здесь лицо несколько старше и одухотвореннее. Быть может, недуг, а быть может, и предчувствие раннего конца омрачили прекрасное лицо царицы. Он начал измерять пропорции и так увлекся, что не слыхал звонка, предупреждающего о закрытии музея. И так как он сидел в углу, за большими статуями, сторож, заглянувший в эту комнату, чтобы убедиться, что она пуста, не заметил его и ушел, торопясь домой на праздник. Ибо завтра была пятница, священный день у мусульман, и музей закрывался до субботы. Хлопнула входная дверь, щелкнул тяжелый запор – и, кроме, сторожа снаружи, никого не осталось даже вблизи музея, где сидел в своем уголке замечтавшийся и одинокий Смит.

Когда стемнело настолько, что уже не видно было линий, он взглянул на часы и сказал себе: пора уходить.

Как странно пусто было в залах! Не слышно ни шагов, ни человеческих голосов. Часы его показывали шесть без десяти минут. Но это же невозможно – музей закрывают в пять, должно быть, его часы испортились. Надо разыскать сторожа и уточнить у него время.

Смит вышел в галерею, оглянулся направо, налево – ни души. Побежал в один зал, в другой – нигде никого. Поспешил к главному выходу. Двери оказались заперты,

«Нет, часы мои, должно быть, идут верно. Это я не слыхал звонка. Но есть же тут хоть кто-нибудь? Наверное, еще открыта комната, где продают слепки и открытки».

Он пошел туда, но и там дверь была заперта. На его стук единственным откликом было эхо.

«Ну, ничего, – утешал он себя. – Заведующий, наверно, еще в своем кабинете. Ведь рассмотреть как следует все эти драгоценности и надписи – на это нужно много времени».

Он пошел искать кабинет заведующего, дважды заблудился, наконец нашел дорогу с помощью саркофага, который давеча тащили арабы, а теперь одиноко высившегося среди сгущавшихся теней. Дверь кабинета заведующего также была заперта, и на стук его откликнулось лишь эхо. Он обошел весь нижний этаж и по большой лестнице поднялся на верхний.

Добравшись до зала, где хранились мумии фараонов, он, усталый, присел отдохнуть. Напротив него, посреди зала, в большом стеклянном ящике покоился Рамзес II. По соседству с ним, в ящике поменьше, сын его – Менепта, и повыше внук – Сетис II. И дальше – другие фараоны. Смит смотрел на Рамзеса II, на его седые кудри, пожелтевшие от бальзамирования, на поднятую левую руку и вспоминал рассказ заведующего о том, как, развернув мумию этого великого монарха, все ушли завтракать, оставив при ней только одного человека на страже; и во время завтрака человек этот вбежал в испуге с поднявшимися дыбом волосами, крича, что мертвый фараон поднял руку и указал на него.

Все бросили есть и побежали туда – действительно, рука была поднята, и им не удалось положить ее на место. Объяснили это тем, что от солнечных лучей иссохшие мышцы сократились – объяснение правильное и вполне естественное.

Смиту было неприятно, что этот рассказ вспомнился ему так некстати – тем более, что и ему казалось, будто рука шевелится в то время, когда он смотрит на нее – чуть-чуть, но все-таки шевелится. Он повернулся к Менепте; впалые глаза мумии смотрели на него пристально из-под покровов, небрежно наброшенных на пергаментное, пепельного цвета лицо. Это самое лицо грозно хмурилось, взирая на Моисея. Это самое сердце было ожесточено Богом. Еще бы ему не быть жестоким, – даже врачи решили, что Менепта умер от склероза артерий и сердечные сосуды его как известь.

Смит влез на стул, чтобы посмотреть на Сетиса II. Это лицо было не таким суровым, а очень спокойным, но на нем как будто застыло выражение укоризны. Слезая на пол, Смит опрокинул тяжелый стул. Тот упал со страшным шумом – даже странно, что от падения простого стула получилось столько шума. Насмотревшись на мертвых фараонов – теперь они показались ему какими-то иными, более реальными и жизненными, – Смит снова пошел искать живого человека.

Всюду – и справа, и слева от него – были мумии всех стилей, всех периодов, и ему, наконец, до смерти наскучило смотреть на них. Он заглянул в комнату, где хранились останки Иуйи и Туйю, отца и матери великой царицы Тайи, таких величавых и внушительных в своих царственных одеждах; бегло осмотрел ряды саркофагов царей-жрецов двадцатой династии и отвернулся от золотых масок цариц из рода Птолемеев, так неприятно блестевших в надвигающихся сумерках.

Нет, достаточно с него этих мумий. Лучше перейти в нижний этаж. Статуи все же лучше набальзамированных покойников, хотя, по египетскому поверию, и возле статуи всегда бродит Ка. Смит спустился по широкой лестнице. Что это? Показалось ему или действительно что-то прошмыгнуло вниз? Как будто животное, и за ним быстро скользнувшая тень неопределенной формы. Может быть, это просто кошка, живущая в музее, гонится за музейной мышью. Но что же это за тень такая, странная и неприятная?