Изменить стиль страницы

– Мария, – отвечала она, и, запев гимн, пошла на смерть.

Ни Мартин, ни Фой никогда не видали ее лица, не узнали, кто была эта бедная девушка, одна из бесчисленного количества жертв ужаснейшей тирании, когда-либо виданной миром, одна из шестидесяти тысяч убитых Альбой. Несколько лет спустя, когда Фой жил свободным человеком на свободной земле, он построил церковь – Мария-кирка.

Длинная ночь протекла в тишине, прерываемой только стонами и молитвами узников в клетках или гимнами, которые пели выводимые на двор. Наконец по свету, пробившемуся через решетчатые окна, заключенные узнали, что наступило утро. При первых лучах его Мартин проснулся и почувствовал себя бодрым: и здесь его здоровая натура позволила ему заснуть. Фой также проснулся, и хотя все тело у него ныло, однако он подкрепился, так как был голоден. Мартин нашел куски хлеба и трески, и они проглотили их, запивая водой, после чего Мартин перевязал раны Фоя, наложив на них пластырь из хлебного мякиша, и, как мог, полечил и свои ушибы.

Было около десяти часов, когда двери снова отворились и вошедшие солдаты приказали заключенным следовать за собой.

– Один из нас не может идти, – сказал Мартин, – ну, да я это устрою. – Он поднял Фоя, как ребенка, на руки и пошел за тюремщиком из тюрьмы вниз, в залу суда.

Здесь за столом сидели Рамиро и краснолицый инквизитор с тоненьким голосом.

– Силы небесные с нами, – сказал инквизитор. – Какой волосатый великан! Мне даже быть с ним в одной комнате неприятно. Прошу вас, сеньор Рамиро, прикажите своим солдатам зорко следить за ним и заколоть при первом движении.

– Не бойтесь, сеньор, – отвечал Рамиро, – негодяй обезоружен.

– Надеюсь… Однако приступим к делу. В чем обвиняются эти люди? Ах да, опять ересь, как и в последнем случае, по свидетельству… ну, да это все равно… Дело считается доказанным, и этого, конечно, достаточно. А еще что? А, вот что! Бежали из Гааги с состоянием еретика, убили несколько солдат из стражи его величества, взорвали других на воздух на Гаарлемском озере, а вчера, как нам лично известно, совершили целый ряд убийств, сопротивляясь законному аресту. Арестованные, имеете вы что-нибудь возразить?

– Очень многое, – отвечал Фой.

– В таком случае, не беспокойте себя, а меня не заставляйте терять время, так как ничем нельзя оправдать вашего безбожного, возмутительного, преступного поведения. Друг смотритель, передаю их в ваши руки, и да сжалится Господь над их душами. Если у вас есть под рукой священник, чтобы исповедать их – если они хотят исповедаться – окажите им эту милость, а все прочие подробности предоставьте мне. Пытка? Конечно, к ней можно прибегнуть, если это может повести к чему-нибудь или очистить их души. Я же отправлюсь теперь в Гаарлем, потому что – скажу вам откровенно, сеньор Рамиро – не считаю такой город, как этот Лейден, безопасным местопребыванием для честного служителя закона: тут слишком много всякого темного люда. Что? Обвинительный акт не готов? Ничего, я подпишусь на бланке. Вы можете потом заполнить его. Вот так. Да простит вас Господь, еретики, да обретут ваши души покой, чего, к несчастью, не могу обещать вашим телам на некоторое время. Ах, друг смотритель, зачем вы заставили меня присутствовать при казни этой девушки сегодня ночью, ведь она не оставила после себя состояния, о котором стоило бы толковать, а ее белое лицо не выходит у меня из ума. О, эти еретики, как много они заставляют перестрадать нас, верующих. Прощайте, друг смотритель! Я думаю выйти задними воротами: кто знает, у главного входа может встретиться кто-нибудь из этого беспокойного люда. Прощайте и, если можете, смягчите правосудие милосердием.

Он вышел, Рамиро же, проводив его до ворот, вернулся. Сев на краю стола, он обнажил свою рапиру и положил на стол перед собой. Затем, приказав подать стул для Фоя, который не мог стоять на раненых ногах, он велел страже отойти, но быть наготове в случае надобности.

– Кроме него, ни одного сановника, – обратился он почти веселым голосом к Мартину и Фою. – Вы, вероятно, ожидали совсем иного! Ни доминиканца в капюшоне, ни писцов для записывания показаний, никакой торжественности – один только краснолицый судейский крючок, который трясется от боязни, как бы его не захватила недовольная толпа, чего я лично очень бы желал. Чего и ждать от него, когда он, насколько я знаю, обанкротившийся портной из Антверпена? Однако нам приходится считаться с ним, так как его подпись на смертном приговоре так же действительна, как подпись папы, или его величества короля Филиппа, или – в таких делах – самого Альбы. И вот ваш приговор подписан, вас все равно как уже нет в живых!

– Как не было бы и вас, если б я не был настолько неблагоразумен, чтобы не послушаться совета Мартина и выпустить вас из Гаарлемского озера, – отвечал Фой.

– Совершенно так, мой молодой друг, только с моим ангелом-хранителем вам не удалось справиться, и вот вы не послушались прекрасного совета. А теперь я хочу поговорить с вами именно о Гаарлемском озере.

Фой и Мартин переглянулись, ясно понимая, зачем они здесь, а Рамиро, искоса наблюдая за ними, продолжал тихим голосом:

– Оставим это и перейдем к делу. Вы спрятали сокровища и знаете, где они; мне же надо позаботиться, чем жить на старости лет. Я не жестокий человек и не желаю мучить или убивать кого-либо, кроме того, откровенно говоря, я чувствую уважение к вам обоим за ту ловкость, с какой вы увезли сокровища на вашей «Ласточке» и взорвали ее, причем вы, молодой господчик, сделали только одну маленькую ошибочку, которую сознаете, – он, улыбаясь, поклонился Фою. – Ваша вчерашняя оборона – также блестящий подвиг, и я даже занес ее подробности в свой личный дневник – на память.

Тут пришлось поклониться Фою, между тем как даже на невозмутимом, суровом лице Мартина мелькнула улыбка.

– Естественно, – продолжал Рамиро, – что я желаю спасти таких людей. Я желал бы отпустить вас отсюда на свободу, не тронув вас… – Он остановился.

– Как же это возможно, после того как нам смертный приговор подписан? – спросил Фой.

– Это даже вовсе не трудно. Мой друг портной – то есть инквизитор – несмотря на свои мягкие речи, жестокий человек. Он спешил и подписался под чистым бланком – большая неосторожность, как всегда. Судья может осудить или оправдать, и этот случай не исключение. Что может мне помешать заполнить бланк предписанием о вашем освобождении?

– Что же мы должны сделать для этого? – спросил Фой.

– Даю вам слово дворянина: если вы скажете мне, что мне надо, я в неделю устрою все свои дела, и тотчас по моему возвращению вы будете свободны.

– Конечно, нельзя не поверить такому слову, которому сеньор Рамиро, извините – граф Жуан де Монтальво, мог научиться на галерах! – не помня себя, воскликнул Фой.

Рамиро весь побагровел.

– Если бы я был другого сорта человек, вас за эти слова ожидала бы такая смерть, перед которой содрогнулся бы и мужественнейший человек. Но вы молоды и неопытны, поэтому я извиняю вас. Пора кончить этот торг. Что вы предпочитаете: жизнь и свободу или возможность – при теперешних обстоятельствах невероятную – когда-то кому-то получить спрятанные сокровища?

Тут в первый раз заговорил Мартин, медленно и почтительно:

– Мейнгерр, мы не можем сказать вам, где спрятаны сокровища, потому что не знаем этого. Откровенно говоря, никто, кроме меня, никогда и не знал этого. Я взял вещи и опустил их в узкий проток между двумя островами, который нарисовал на клочке бумаги.

– Отлично мой друг, а где же эта бумага?

– Вот в том-то и беда, зажигая фитили на «Ласточке», я впопыхах уронил бумажку, и она отправилась туда же… куда отправились ваши почтенные товарищи, бывшие на судне. Однако, я думаю, что если бы вам угодно было взять меня проводником, я мог бы показать вашему сиятельству то место; мне не хочется умирать, поэтому я был бы счастлив, если бы вы приняли мое предложение.

– Прекрасно, чистосердечный человек, – отвечал Рамиро с усмешкой, – ты рисуешь мне необыкновенно заманчивую перспективу. В полночь отправиться на Гаарлемское озеро – это все равно, что пустить тарантула с бабочкой! Мейнгерр ван-Гоорль, что вы имеете сказать?