Изменить стиль страницы

Представьте себе чудовище вдвое выше человеческого роста, то есть десяти – двенадцати футов, блистательно написанное той замечательной охрой, что составляет тайну художников-бушменов – белой, красной, черной и желтой. Глаза были сделаны из отшлифованного горного хрусталя. Представьте себе существо, подобное огромной обезьяне, перед которой самая крупная горилла показалась бы просто ребенком.

И все-таки это была не обезьяна, а человек – и не человек, а бес.

Как и обезьяна, оно было покрыто длинными серыми волосами, которые росли пучками. У него была красная косматая борода, как у человека. Самым ужасным были его конечности. Руки были ненормально длинны – как у гориллы. Пальцы были как бы соединены перепонками, и только на месте большого торчал огромный коготь.

Впоследствии мне пришло в голову, что эта картина могла изображать существо в беспалых перчатках, какие употребляются в этой местности при срезании тростника для заборов. Однако ноги, изображенные босыми, имели то же строение и также снабжены были когтем на месте большого пальца. Туловище было громадно. Если оно было срисовано с натуры, оригинал должен был весить не менее четырехсот фунтов. Мощная грудная клетка указывала на гигантскую силу. Живот был выпуклый, и кожа на нем собиралась в складки.

Однако – одна из человеческих черт – чудовище было опоясано вокруг чресел чем-то вроде негритянской мучи.

Таково было чудовище. Теперь о голове и лице. Не знаю, как их описать, однако попробую: на бычьей шее сидела отвратительная маленькая голова, которая, несмотря на растущую на подбородке длинную рыжую бороду и большой рот с торчащими на верхней челюсти павианьими клыками, имела странно женский вид. Это было лицо старой-престарой чертовки с орлиным носом; массивный, нависший, неинтеллектуальный лоб был непропорционально велик, а под ним горели жуткие, неестественно широко расставленные хрустальные глаза.

Это еще не все, ибо чудовище жестоко смеялось, и художник показал причину этого смеха: одной ногой оно попирало тело человека, огромный коготь глубоко впился в мясо. В одной руке оно держало мужскую голову, по-видимому только что оторванную от туловища. А другая рука волокла за волосы живую нагую девушку, нарисованную небрежно, как будто это деталь мало интересовала художника.

– Хорошенькая картинка, баас? – ухмыльнулся Ханс. – Теперь баас не скажет, что я лгу, целую неделю не скажет.

Глава III. Открывающий Пути

Я смотрел и смотрел, пока в изнеможении, почти в обмороке не опустился наземь.

– Вы смеетесь надо мной, молодой человек (это обращение относилось ко мне, пишущему эти строки), так как, без сомнения, вы уже решили, что картина была работой какого-нибудь бушмена с пылким воображением, который сошел с ума и увековечил адское видение своего больного мозга. Конечно, на следующее утро я и сам пришел к этому заключению, хотя впоследствии отказался от него.

Место было дикое и одинокое – ужасное место, рядом с ямой, полной человеческих костей; мертвая тишина нарушалась лишь отдаленным воем гиены и шакала, а я перенес в этот день столько испытаний. К тому же, как, быть может, вы заметили, лунный свет отличается от дневного, то есть некоторые из нас ночью больше подвержены страху перед таинственным, нежели днем. Как бы то ни было, я почувствовал дурноту и сел. Мне показалось, что меня сейчас стошнит.

– Что это, баас? – спросил наблюдательный Ханс, все еще посмеиваясь. – Если бааса тошнит на меня, то пусть он не обращает внимания – я повернусь спиной. Меня самого стошнило, когда я в первый раз увидел Хоу-Хоу – вот как раз здесь, – добавил он, указывая пальцем на какой-то камень.

– Почему ты называешь эту тварь Хоу-Хоу, Ханс? – спросил я, стараясь совладать с естественным рефлексом своего кишечника.

– Потому что это ласкательное имя, баас, данное, вероятно, его мамашей, когда он был маленьким.

Тут меня всерьез чуть не вырвало – мысль о том, что у этой твари была мать, доконала меня, как вид и запах куска жирной свинины во время морской качки.

– Откуда ты знаешь? – буркнул я.

– Потому что мне говорили бушмены, баас. Их отцы тысячу лет назад видели издали этого Хоу-Хоу, и они из-за него оставили эту местность, так как не могли по ночам спокойно спать – совсем как какой-нибудь бур, когда приходит другой бур и селится в шести милях от него, баас. Бушмены говорили, что праотцы их даже слышали Хоу-Хоу – он бил себя в грудь и разговаривал, за несколько миль было слышно. Но думаю, они лгали; вероятно, они ничего не знали о Хоу-Хоу и не знали, кто нарисовал на скале его портрет, баас.

– Ты совершенно прав, Ханс, – ответил я. – А теперь на этот вечер с меня довольно твоего приятеля Хоу-Хоу – идем спать.

– Да, баас, но все-таки взгляните на него еще разок на прощание, баас. Не каждую ночь увидишь такую картину, а вы сами, баас, захотели прийти посмотреть.

Мне опять захотелось дать Хансу пинка, однако я вовремя вспомнил о гвоздях в его кармане. Я встал и дал знак вести меня назад.

Больше я не видел этого «портрета» Хоу-Хоу или Вельзевула – назовите его как угодно. Правда, я собирался вернуться еще раз; чтобы подробнее рассмотреть чудовище при дневном свете. Однако наутро при мысли о переходе через пропасть я решил удовлетвориться воспоминаниями о первом впечатлении. Оно, говорят, всегда самое лучшее – подобно первому поцелую, как заметил Ханс, когда я привел ему эти соображения.

Но я не мог забыть Хоу-Хоу, это исчадие ада преследовало меня. Я не мог объяснить возникновение картины только полетом расстроенного дикарского воображения. По сотне признаков я считал ее (ошибочно, как я убежден теперь) произведением бушменского искусства; и я не сомневался, что ни один бушмен, даже в белой горячке, не мог бы извлечь такое чудовище из недр собственной души – если только есть душа у бушмена. Нет, кто бы он ни был, художник изобразил то, что он видел в действительности.

На это указывало много деталей. Так, у Хоу-Хоу на правом локте была опухоль, как от ушиба. Один коготь на руке – кажется, на левой – был сломан и расщеплен на конце. Далее, на виске был рубец, и как раз над ним – пучок ржаво-серых волос был раздвоен посередине и свешивался по обе стороны дьявольского женского лица. Художник, должно быть, заметил этот изъян и изобразил его, верный оригиналу. Конечно, думал я, он не мог выдумать сам эти детали.

Что же тогда послужило ему моделью? Я упоминал о Нголоко, которые, если допустить их существование, были страшными обезьянами неизвестного зоологам вида. Тогда Хоу-Хоу мог бы быть наиболее развитой и совершенной особью этих обезьян. Но едва ли, потому что это чудовище было скорее человеком, чем гориллой, несмотря на когти. Или, может быть, мне следовало бы сказать, что скорее всего это был бес.

Новая мысль осенила меня: может быть, это был бог бушменов, только я никогда не слышал, чтобы бушмены поклонялись иному богу кроме собственного желудка. Впоследствии я спросил об этом у Ханса, но он не смог ответить, так как бушмены, с которыми он жил в пещере, ничего ему на этот счет не говорили. Однако к картине они приближались, лишь укрываясь от неприятеля, и не любили ни зря о ней говорить, ни смотреть на нее. Однако, – добавил Ханс с обычной своей проницательностью, – Хоу-Хоу мог быть богом какого-нибудь другого народа, не имеющего ничего общего с бушменами.

Еще вопрос: к какому времени относится это произведение? Краски прекрасно сохранились, но все же оно могло быть очень древним. Бушмены не знали, кто нарисовал картину и что она изображает, и только утверждали, что она существует «давно-давно-давно!» Но у народа, не имеющего письменности, происшедшее пять-шесть поколений назад считается глубокой древностью. Одно было несомненно: что картина, изображавшая финикийский набег на крааль, нарисована до Рождества Христова, в этом я уверен, так как наутро внимательно ее рассмотрел. А краски на ней были столь же свежи, как на «Чудовище».