Изменить стиль страницы

Это проливает свет на связь между деревом познания и падением человека. Завороженный словами искусителя «будете знающие», наш праотец променял свободу, которая определяла его отношение к Творцу, слушающему и слышащему, на зависимость от безразличных и безличных истин, ничего не слушающих и не слышащих и автоматически осуществляющих захваченную ими власть. Вот почему неправильно говорить об отношении человека к Богу как об отношении зависимости: отношение человека к Богу есть свобода. Это имел в виду Достоевский, когда он требовал, пред лицом дважды два четыре, каменных стен и прочих «невозможностей», чтоб ему был гарантирован его «каприз». Он задыхался «dans un univers оù le mal est un fait donné, dont la réalité ne saurait pas être niée» и необходимость подчиниться «данному» испытывал как страшное последствие первородного греха. Таков же смысл учения Ницше о морали господ и морали рабов: под внешним атеизмом Ницше скрывалось безудержное стремление к свободе невинного человека, дававшего имена всем вещам и над всеми вещами господствовавшего. Он с еще большим правом мог бы говорить об истинах господ и истинах рабов – но на это у него не хватало дерзновения. Мы все так связаны впитанными нами с молоком матери основными принципами древней философии, что попытка противуставить им истину Писания кажется нам уже не только безумной, но и кощунственной. Наиболее замечательные представители средневековой философии ждали спасения от плодов с дерева познания, и даже бл. Августин, при всех так поражающих нас взлетах его творческого гения, постоянно оглядывался на греков. Он, так прославлявший Писание, добивался «очевидностей», он, так страстно ополчившийся на Пелагия и его друзей, видел свободу в свободе выбора между добром и злом и ставил спасение человека в зависимость от его заслуг и трудов. Оттого, если сравнить его собственные писания с теми отрывками из псалмов и других мест Библии, которыми он их так охотно и радостно пересыпал, нельзя не заметить в них что-то хотя и необычайно искусное, но все-таки искусственное. Это не свободный, как у псалмопевца, взлет, а преодоление, человеческое, слишком человеческое, закона тяготения: обильные доказательства, которыми сопровождаются всегда его размышления, и некоторая запальчивость тона, как навязчивый шум машины, непрерывно напоминают нам, что «механизм» понимания еще не изжит, даже когда речь идет о благодати.[147]

L’habitude de raisonner sa foi, равно как и непреодолимое стремление die moralische Betrachtung der religiösen zu überordnen пропитали собой всю средневековую философию и в особенности учение о благодати. Когда нам говорят gratia non tollit naturam (Sum. Th. I, qu. 18 ad 2) – благодать не принуждает природы), – в этих словах не заключается, как может показаться, любовная дань Творцу. Наоборот, есть все основания видеть в этом хитрость разума, который во что бы то ни стало хочет оберечь свой суверенитет. Для разума potentia ordinata (урегулированная мощь) Бога и много понятнее, и много милее, чем Его potentia absoluta (абсолютная мощь), которой в последнем счете он боится больше всего на свете. Разум ищет и находит повсюду порядок, определенный, раз навсегда установленный строй. Он даже potentia absoluta противопоставляет potentia ordinata, как строй сверхъестественный строю естественному, впредь этим отражая всякое покушение на неприкосновенность своих державных прав. На малом, но ярком примере легко в этом убедиться. У Аквината мы читаем: «quod quidam dicunt quod animalia quae nunc sum ferocia et occidunt alia animalia in statu illo (ante peccatum) fuissent mansueta non solum circa hominem, sed circa animalia. Sed hoc est omnio irrationabile. Non est enim per peccatum hominis natura animalium mutata ut quibus nunc naturale est comedere aliorum carnes, tune vivissent de herbis, sicut leones et falcones» (Sum. Th. I, XCVI, ad. sec. – некоторые утверждают, что животные, которые в настоящее время дики и пожирают других животных, в прежнем (до грехопадения) состоянии были мирны не только по отношению к человеку, но и по отношению к другим животным. Но это совершенно противно разуму. Грехопадением человека не изменилась, конечно, природа зверей, которые, как например львы и соколы, вполне естественно питающиеся теперь мясом других зверей, тогда якобы были травоядными). Опять-таки спорить с Аквинатом не приходится: «противно разуму» допустить, что до грехопадения хищники питались травой. Но у пророка Исаии мы читаем, что Бог не справляется с тем, что должно быть по природе вещей. Всякий знает знаменитые слова: «волк и ягненок будут пастись вместе и лев станет есть солому» (Ис. LXV, 25). Даже Франциску Ассизскому удалось одними только словами кротости и убеждения – fratre lupo (брат волк) изменить природу свирепого волка, и, конечно, только потому, что ни пророк Исаия, ни Франциск Ассизский не хотели быть «знающими» и не стремились превращать истину откровения в метафизические – самоочевидные и незыблемые принципы. Для них незыблемость и неизменность – то, что составляет сущность знания и к чему человеческий разум так жадно стремится, – не заключали ничего привлекательного: наоборот, они их отталкивали и пугали. «Дважды два четыре есть уже начало смерти» – об этом твердит каждая строчка Писания. И, если бы апостолу сказали, что «dans un univers оù le mal est un fait donné, sa réalité ne saurait pas être niée» – он бы ответил на это словами: «и сказал безумец в сердце своем – нет Бога». Ибо факт, данное – вовсе не заключает в себе права ограничивать всемогущество Божие: божественное «добро зело» отрицает и факт и все «данное», и только человеческий разум, видит в ο̎τι (что) то πρώτον καὶ ἀρχή (первичное и начало), которых в нем никогда не было. И, если бы апостолу со всей очевидностью, «как дважды два четыре», доказали, что человек произошел от обезьяны, ни доказательства, ни очевидности его бы не убедили. Он, может быть, повторил бы слова Достоевского: «да какое мне дело и т. д.»; вернее же всего, вспомнил бы Писание: «будет тебе по твоей вере». Т. е. если ты веришь, что ты от Бога, то ты от Бога, если веришь, что ты от обезьяны, то от обезьяны: Justus ex fide vivit (праведник живет верой). Это «совершенно противно разуму», и несомненно, что весь арсенал своих vituperabilia (осуждений) разум направил бы против того смельчака, кто решился бы утверждать, что одни люди происходят от сотворенного Богом Адама, а другие от естественно появившейся на свет, никем не сотворенной обезьяны – и притом в зависимости от их веры. Вера тут ни при чем: это область, где царствует знание и вечные истины (разума). A «lumen naturale nihil est aliud quam quaedam participata similitude luminis increati» (естественный свет есть не что иное, как некоторое подобие, через причастие к свету несотворенному). Никакой вере не дано преодолеть самоочевидность разумных истин. Разумные истины потому и суть разумные истины, что никакая сила их не может преодолеть. И если мы приписываем неизменность самому Творцу, то только потому, что мы хотим и можем видеть в нем lumen increatum: метод аналогии нас на это уполномочивает и к тому обязывает.

вернуться

147

Такие совсем не похожие друг на друга и сходящиеся только в своем преклонении пред бл. Августином историки, как J.Tixeron (Histoire des dogmes, II, 362) и Hamack (III, 216), не могут не отметить в нем: первый – l’habitude de raisonner sa foi [привычка обсуждать свою веру (фр.).], а второй, что у него die moralische Betrachtung der religiösen übergeordnetst, т. е. моральная точка зрения доминирует над религиозной.