Изменить стиль страницы

Надо быть справедливым и, принимая во внимание всю лживость большевиков, противопоставить изложенной сейчас концепции их концепцию. А они утверждают, что и не думали вводить настоящий коммунизм, но вводили только «военный». По их мнению, высказанному Лениным в самом начале революции, введение коммунизма должно начаться в Европе. Большевики утверждают, что ставили себе лишь одну задачу – удержаться у власти до начала европейской коммунистической революции и что «новая экономическая политика» отличается от старой «коммунистической» не принципиально, а только практически – в связи с обусловившими вторую войной и анархией. Мы, конечно, можем указать большевикам на множество их собственных заявлений, свидетельствующих о том, что они понимали «введение коммунизма» всерьез. Но они возразят нам весьма просто: подобные заявления были практически необходимы, хотя по существу и лживыми, ибо только коммунистические лозунги могли увлекать темные толпы.

Надо сознаться, что концепция большевиков по своему характеру и типу ближе к господствующей в современной историографии, тогда как концепция их противников возвращает нас к эпохе веры в созидание истории силою персон. Удивительно, как просто все объясняется врагами и критиками большевизма. – Прибыло из-за границы (да еще в запломбированных вагонах) несколько десятков оголтелых тупиц и преступников. Стали эти преступные тупицы «сеять смуту», собирать вокруг себя уголовных преступников и дезертиров, льстить инстинктам армии и толпы, и, в конце концов, подчинили себе великий многомиллионный народ. Попытались они, было, устроить коммунистический рай, но вдруг испугались и повернули назад. Почему же они испугались, когда раньше не пугались Колчака и Деникина? Почему не пугаются теперь? Почему русский народ не только их терпел (именно терпел, потому что «коммунистический опыт» обходился ему очень не дешево), но и защищал от Колчака, Деникина, Юденича, Польши? Почему население, приветствовавшее «белую власть», так скоро от нее отвращалось и начинало снова ждать большевиков? – Все это остается неизвестным. Если нам скажут, что белогвардейские армии сами собой разваливались, мы ответим, что разваливалась и красная и что, в общем, качество ее было как будто ниже. Если признать, что русский народ подчинился большевикам только за страх, надо будет признать не русским народом погибших в гражданской войне и защите России красноармейцев. А среди них были не только шедшие в атаку под пулеметною угрозою в тылу. Тогда не принадлежат к русскому народу ни крестьяне, предпочитавшие большевиков «царским генералам», ни чиновники, среди которых далеко не все работают из-под палки, ни большинство рабочих или обогащающихся спекулянтов, ни те, которые, отрицая в принципе власть большевиков, все же считают ее лучшею, чем власть иностранная или реставрационная. Подобным методом исключения придется ограничить русский народ пределами немногочисленной кучки эмигрантов, что само по себе маловероятно.

В истории опаснее всего схемы и антропоморфические тенденции. Раз народ хочет войны, это не значит, что все ее хотят и что из хотящих ее все проникнуты пониманием ее цели, смысла и значения. Хочет воевать и всякий интендант прежде всего по соображениям личного свойства, но рядом с тем и по мотивам патриотическим, которые, может быть, и сам он плохо и мало сознает. Когда мы говорим, что армия полна волею к победе, мы вовсе не утверждаем, будто в ней нет дезертиров и будто воля многих солдат к победе не нуждается в поддержке ее поставленными сзади пулеметами. Коллективная воля не дана отвлеченно и в чистом виде. Она индивидуализируется в частной воле многих, в воле, определяемой еще и конкретными условиями, в которые индивидуум поставлен.

Мы не утверждаем, что большевики – идеальная власть, даже – что они просто хорошая власть. Но мы допускаем, что они – власть наилучшая из всех ныне в России возможных. До самого последнего времени русский народ их поддерживал. Это не значит, что он их нежно любит: он их поддерживал, как неизбежное и наименьшее зло. Никакой цены нет за безответственными и огульными ссылками на то, что большевиков все ругают, что «мужики» их ненавидят, чиновники обманывают, интеллигенты презирают. Во всех этих опорочиваниях, поскольку они не преувеличены и не являются незакономерным общением, много и лукавства, и свойственной русскому человеку любви «почесать язык» и побранить власти предержащие. Правда, с другой стороны, ненависть к большевикам и опорочивание их обладают глубокими основаниями, и нельзя закрывать глаза на отрицательные черты большевистского режима. Для большевиков в высокой степени характерны большое невежество, «необразованность» в самом точном смысле этого слова, наивная вера в правильность и осуществимость рассудочных построений, деспотизм и нетерпимость фанатиков, беспринципность, лукавство и лживость, одним словом, некоторые, к сожалению, распространенные в русской интеллигенции и русском народе свойства.

Тысячи наивных коммунистов, не получивших высшего образования и даже не закончивших среднего («были заняты партийной работой»), воспитанных на пятикопеечных брошюрках и «партийной литературе», искренно верили в то, что, закрывая рынки и «уничтожая капитал», они вводят социализм. Я уверен, что подобных же взглядов держались коммунисты вроде Зиновьева и «коммунистические ученые» вроде Бухарина. Видимо, и таким как Ленин, убедительными и «научными» казались их прогнозы и формулы, близким – наступление коммунистического рая. Многие и после введения новой экономической политики толковали о том, как создать вокруг нее «социалистическое окружение». Громкие слова о том, что настоящего коммунизма никто вводить и не думал, свидетельствуют или о бесстыдном лицемерии или об очень короткой памяти. В коммунистическое царство, как и в общеевропейскую революцию верили (частью еще и верят) и коммунистические толпы и коммунистические «вожди». Но одно дело вера и объяснение идеями веры своих действий, другое – сами эти действия и подлинные их мотивы. Без веры в социализм призывы вождей никого бы не увлекли, и только наивная, нелепая вера могла зажечь всех, кто являлся энтузиастом лучшего будущего для человечества, но по малограмотности своей в состоянии был мыслить это будущее только в рамках коммунистической идеологии и пролетарской логики. Без веры и энтузиазма нельзя было организовать армию и партию, закрывать рынки, бороться с анархией, с «белыми» и внешними врагами. Если вожди не верили сами в немедленный социализм, необходимо предположить в них нечеловеческое лукавство и гениальную прозорливость. Если они верили, это лишний раз свидетельствует о том, что они в руках истории – ничтожные пешки, и вполне согласуется с отрицанием роли личности в истории.

Можно с разных сторон подходить к большевизму. Здесь я остановлюсь лишь на одной. По существу своему политика большевиков была если и не лучшим, то, во всяком случае, достаточным и, при данных условиях, может быть, единственно пригодным средством для сохранения русской государственности и культуры. Они уничтожали «бар» и живших по-барски, носителей культуры. – Они ли? Не являются ли большевики лишь организаторами стихийной ненависти и воли темных масс? Большевики были беспощадны и бессмысленно жестоки, но, может быть, только благодаря им не произошло поголовного истребления культурных слоев русского общества; может быть, они скорее ослабили, чем усилили порыв стихии, обоснованием и оправданием ненависти ввели ее в некоторое русло. Почему то, что с таким успехом принимается для объяснения политики Дантона во время сентябрьских убийств, оказывается неприменимым для истолкования политики большевиков? Если мы не рационализируем действительности, нам нет никакой надобности предполагать, будто указанные сейчас мотивы осознавались большевиками. Ведь уже сама идея «революционной законности» не что иное, как самоограничение ненависти.

Большевики лишь приклеивали коммунистические ярлычки к стихийному, увлекавшему их, говорившему и в них течению. Они лишь понятным темному народу языком идеологически обосновывали его дикую разрушительную волю. Оттого-то и смешались в одну кучу капиталист и литератор, офицер и интеллигент. Мы склонны понимать экономическую политику большевиков как нелепое и неудачное насаждение ими социализма. Но разве нет непрерывной связи этой политики с экономическими мерами последних царских министров, с программою того же Риттиха? Возможно ли было в стране с бегущей по всем дорогам армией, с разрушающимся транспортом, в стране, раздираемой гражданскою войною, спасти города от абсолютного голода иначе, как реквизируя и распределяя, грабя банки, магазины, рынки, прекращая свободную торговлю? Даже этими героическими средствами достигалось спасение от голодной смерти только части городского населения и вместе с ним правительственного аппарата: другая часть вымирала. И можно ли было заставить работать необходимый для всей этой политики аппарат – матросов, красноармейцев, юнцов-революционеров – иначе, как с помощью понятных и давно знакомых им по социалистической пропаганде лозунгов? Аппарат действовал очень плохо; это было неизбежным: он был составлен из людей, приемлемых для народа, обладавших волей к власти, но неумелых, тогда как старый, при всех своих достоинствах, оказался неприемлемым. Осуществляемые меры вели к истреблению посредством голода. Но не будь их, голод был бы сильнее и убедительнее; при наличии их сам народ, уже помимо большевиков, выделил новый орган – мешочников, которым «поручил» провозить в города ровно столько товара, сколько необходимо было для спасения от голодной смерти обреченных жить. Свободная инициатива мешочников и несовершенства контрольного аппарата взаимно друг друга уравновешивали. – Опять, коммунистическая идеология оказалась полезною этикеткою для жестокой необходимости; анархия хозяйства раскрыла себя как осуществление социалистической системы. Выводы коммунистической науки совпадали с тем, что заставляла делать жизнь. Социально-политический строй России в 1918–1920 гг. был максимумом доступного для нее в этот период хозяйственного, социального и политического единства, наименьшим единством, т. е. элементарною и построенною на принуждении системою. Он исчерпывался рационалистической схемой, требовал насилия, учета, реквизиций и т. д. Его идеология точнее всего формулировалась идеологией большевистского коммунизма, а внутреннее существо его – воля великого народа – оставалось неуловимым. Ее, эту волю, нельзя было выразить: можно было лишь верить в нее или подменять ее большевистской. А для осуществления ее необходимо было или ее выразить или ее «подменить», т. е. выразить упрощенно. Попытка ограничиться верою, как показывает судьба Временного Правительства, была обречена на бесплодие. И не мудрено, что, плывя по течению, большевики воображали, будто вводят коммунизм; настолько воображали, что без нужды суетились и делали больше и хуже, чем требовалось. Закрывая в Вятке рынок, они переименовывали рыночную площадь в «Площадь борьбы со спекуляцией». Распределяя жалкие остатки продуктов, высчитывали их по калориям; выдавая ничтожное количество бумаги и перьев, несравненно больше того и другого изводили на квитанции и статистические записи, тем более, что «статистика» давно уже была одним из идолов русской полуинтеллигенции. Нуждаясь в насилии, переходили все границы в идеологии и практике террора. Много во всем этом было бессмысленного, дикого и жестокого. Много вреда было в коммунистической «организации хозяйства». Но все это было наростом над действительностью, «прибавочным злом» и, в конце концов, прикрасами и частностями, скрывавшими под собою реальную, неизбежную необходимость. Как только надобность в коммунистической политике миновала, так сейчас же она исчезла, а коммунистическая идеология изменилась – «немедленный социализм» потерял кредит и в массах и в среде самих коммунистов.