Изменить стиль страницы

Карамзин, придерживаясь в этот период воззрений просветителей XVIII в., не одобрял насильственных действий, но считал французскую революцию одним из величайших событий европейской истории. Лишенный возможности высказывать свои суждения по этому поводу прямо, он сумел системой намеков и недомолвок сказать внимательному читателю очень многое о парижских событиях. Иной была его тактика в отношении масонских связей, которые в это время привлекали самое пристальное внимание политической полиции Екатерины II. Этот аспект реального путешествия был полностью изъят.

Напуганные преследованиями члены новиковского кружка крайне опасались публикации подлинного описания заграничных путешествий Карамзина, боясь, что они могут дать властям основания для еще больших подозрений. Первые же слухи о публикации Карамзиным своих заграничных впечатлений вызвали настоящую панику в их среде. В. В. Виноградов имел все основания утверждать, что «более всего масоны боялись появления „Писем русского путешественника“» (Виноградов В. В. Проблема авторства и теория стилей. М., 1961, с. 255). Таким образом, и чувство собственной безопасности, и обязательства перед уже покинутым им кругом Новикова диктовали сугубую осторожность в описании некоторых сторон его путешествия. Реконструировать по тексту «Писем» факты реального путешествия Карамзина можно лишь с большой осторожностью. Характерен следующий пример: сразу же по прибытии в Москву, сориентировавшись в положении дел на родине, Карамзин счел необходимым дать Кутузову понять, что их заграничные свидания должны оставаться в тайне и что сам он будет соблюдать в этом отношении безусловную скромность. К письму А. А. Плещеева Кутузову он сделал приписку: «О себе могу сказать только то, что мне скоро минет уже двадцать пять лет, ивтовремя, как мы с вами расстались, не было мне и двадцати двух» (Барсков Я. Л. Переписка…, с. 30). Сообщение это было бы совершенно бессмысленно по своей тривиальности, если бы соответствовало истине. Но Кутузов должен был понять, что их заграничные встречи объявляются «несуществующими». Пребывание в безопасности делает людей недогадливыми, и Кутузов ничего не понял и даже обиделся: «Признаюсь, что восемь начертанных тобою строк суть для меня истинная загадка. Сколько ни ломаю голову, не могу добраться до истинного смысла» (там же, с. 55). Карамзин мог на это ответить только: «В речах моих, любезнейший брат, не умышленная неясность» (там же, с. 110). Все письма между членами новиковского кружка, особенно идущие за границу к Кутузову, писались с расчетом на перлюстрацию. Даже простодушная Плещеева писала Кутузову: «…вы пишете, что письмо наше нашли вы распечатанное, то и я вам скажу то же, что и ваше письмо получили мы распечатанное. Но что до этого дела? Пусть все люди видят, что мы друг друга любим, и для этого не намерена ни крошечки себя женировать» (там же, с. 28).

В том же духе писал Н. Н. Трубецкой Кутузову: «Сие меня чрезвычайно тревожит, не для того, чтобы я боялся чтения нашей переписки, чистота оной нас охраняет от всякой опасности… пусть нашу переписку читают…» (там же, с. 127).

Создавая «Письма», Карамзин использовал и личные впечатления, и книжные источники. Но все это были материалы, из которых Карамзин черпал новое единство идейно-художественного замысла. Однако прямолинейное противопоставление Путешественника и Карамзина было бы упрощением. Лицо Карамзина все время выглядывает из-под маски Путешественника. Невнимательный или неосведомленный читатель видит чувствительного вояжера, легко скользящего по поверхности трагических европейских событий 1789–1790 гг. Более внимательному наблюдателю раскрывается образ «любопытного скифа», «юного Анахарсиса» – представителя молодой цивилизации, наблюдающего «минуты роковые» старого мира. Но при еще более внимательном отношении к разбросанным в тексте намекам, упоминаниям, цитатам, отсылкам и репликам выясняется, что «юный скиф» уже освоил богатство европейской культуры, что философские и политические идеи века ему так же «внятны», как и вздохи «нимф» Пале-Рояля. Все эти пласты смыслов не существуют отдельно: они взаимно проникают друг в друга. При поверхностном чтении «Письма» – легкая и занимательная книга, в развлекательной форме знакомящая читателя с тем миром, в котором он живет. При углубленном чтении раскрывается вековая проблема русской литературы, поставленная еще в XI в. митрополитом Иларионом: отношение молодой цивилизации – Руси – к предшествующей многовековой культурной традиции. Но для того чтобы понять этот второй план, необходимо расшифровать смысл многочисленных упоминаний и намеков, содержащихся в тексте, понять их связь.

Это делает комментирование «Писем» задачей особой историко-культурной важности. Приведем пример. В Лозанне Путешественник видел надгробный памятник кн. Орловой, умершей в Швейцарии «в объятиях нежного, неутешного супруга». Короткая реплика: «Сказывают, что она была прекрасна – прекрасна и чувствительна!.. Я благословил память ее» – дает возможность непосвященному читателю истолковать этот эпизод как деталь «чувствительного путешествия». Однако осведомленные читатели видели здесь нечто большее.

Графиня Орлова, урожденная Зиновьева (родная сестра того Зиновьева, с которым Карамзин «случайно» встретился между Дерптом и Ригой), была двоюродной сестрой Григория Орлова. Брак их вызвал многочисленные сплетни (Щербатов сообщает слух, что Орлов сначала изнасиловал еще не достигшую совершеннолетия Зиновьеву, а затем уж женился на ней). Скандализованная императрица изгнала Зиновьеву из Царского Села (Зиновьева была ее фрейлиной), после чего имела бурное объяснение с Орловым, который во всеуслышание назвал царицу дурой. Весь этот эпизод развивался на фоне падения положения Орлова и торжества Потемкина при дворе. Синод опротестовал брак как неканонический (православная церковь не считает законным супружество между двоюродными братом и сестрой). Государственный совет постановил супругов развести и подвергнуть церковному покаянию, однако Екатерина решила иначе, предписав Орлову с женой навсегда покинуть Россию (официально он был «отпущен на воды»). Это было торжество и месть Потемкина падшему временщику. В этом контексте упоминание смерти Орловой на чужбине, того, что она была «прекрасна и чувствительна», и заключительная фраза: «Я благословил память ее», – были далеки от политической нейтральности. Эпизод имел и другой смысл: графиня Орлова воспринималась Карамзиным как героиня любви и жертва церковного фанатизма. Тема запретной любви и ее столкновения с предрассудками проходит через все «Письма»: от эпизода с графом Глейхеном (любовь втроем) до проходящего через всю швейцарскую часть писем мотива свободной любви «пастухов» и «пастушек». В «Острове Борнгольм» тема запретной любви получит еще более острое решение: чувство это соединит не двоюродных, как в эпизоде Орлов – Зиновьева, а родных брата и сестру. Имея в виду современного нам читателя, необходимо отметить, что с просветительских и предромантических позиций авторы, которые вслед за «Новой Элоизой» Руссо начали ставить эти «опасные» темы, были моралистами, а не «певцами слепого упоенья», пользуясь выражением Пушкина, и проповедовали не распущенность, а высокую нравственность. Однако нравственность они видели не в следовании условностям предрассудков. Современному им обществу, прикрывающему разврат приличием, превращающему брак в куплю-продажу и узаконенную проституцию, они противопоставляли нравственную чистоту неиспорченного сердечного влечения. Так появлялись сюжеты, повествующие о том, как любовник превращался в целомудренного друга дома, охраняющего святость семейного очага («Новая Элоиза» Руссо), об искренней дружбе двух любовников («Исповедь» Руссо), о том, как престарелый муж, узнав, что сердце его жены отдано другому, сам передает ее в руки счастливого соперника и предлагает им тройственный союз дружбы (Ф. Э м и н. Игра судьбы). Проблемы эти будут волновать Н. Г. Чернышевского и отразятся не только в «Что делать?», но и в импровизированном им в Сибири устном романе («Другим нельзя»), а также в «Живом трупе» Толстого. Именно в такой исторической перспективе следует рассматривать развитие этой темы у Карамзина, хотя, конечно, надо учитывать и воздействие на него «штюрмерских» идей своеволия гения, разрушающего преграды мещанской морали. Эту вторую – романтическую – перспективу данной темы пародировал Гоголь в «Ревизоре», вложив в уста Хлестакова, предлагающего руку и сердце замужней городничихе, цитату из «Острова Борнгольма»: «Сударыня, Карамзин сказал: „Законы осуждают“».