К тому же все, что говорил ему и давал понять Наполеон, было направлено к тому, чтобы ему понравиться и привести его в восторг. Он пришел, как побежденный, еще подавленный своим поражением и разрушенными мечтами, но, правда, волнуемый новыми честолюбивыми вожделениями, в которых едва смел признаться. И вот победитель ободряет и утешает его в несчастье, сразу же превосходит все его ожидания, предлагает ему принять участие в своей судьбе и славе, которым нет примера. Он старается освободиться от чар и хладнокровно, наедине обсудить слышанные слова. Он ничего не находит в них, что могло бы быть в ущерб теперешним интересам России; он находит в них только повод радоваться за нее. Рассудок, по-видимому, оправдывал его увлечение. Чего же, наконец, требовал Наполеон за то, чтобы соединиться с Россией и сделать ее участницей своей судьбы? Во-первых, чтобы перестали оспаривать его верховную власть на юге и в центре Европы, чтобы были признаны происшедшие перемены в Германии и Италии. Александр заранее мирился с этой жертвой. С другой стороны, Наполеон не предлагал ему участвовать в более широких переворотах. Опрошенный по двум пунктам, он заявил, что не желает ни разрушения Пруссии, ни восстановления Польши. Хотя он устранял из своих планов Австрию, отвечая в этом желаниям Александра, он не высказал никакого проекта против ее существования, необходимого для безопасности России. Он только настойчиво требовал помощи для обеспечения спокойствия Европы путем морского мира, угрозы англичанам, в случае нужды, войны с ними и содействия к возбуждению против них континента. Конечно, разрыв с Лондоном нанесет ущерб материальному благосостоянию России, глубоко взволнует и смутит нацию. Но Александр смотрел на отношения России к Англии с более широкой точки зрения, чем его народ. Возмущенный эгоизмом англичан, он находил, что их деспотизм производит на океане такое же сильное давление, как и деспотизм Наполеона на суше. Он полагал, что России, государству, расположенному на Балтийском море, выгодно будет вступить в борьбу с их притязаниями и ограничить их права. Возвращаясь к идее об обеспечении прав нейтральных держав и равенстве морских сил, зародившейся в уме Екатерины II и горячо подхваченной Павлом I, он вернулся бы только к периодически возобновлявшейся традиции русской политики и, стремясь вместе с нами к принципу независимости на морях, утешился бы в своих неудачах в деле освобождения континента. В обмен за эту услугу Наполеон, по-видимому, обещал России серьезные, необыкновенно блестящие и лестные выгоды. Восток был той почвой, на которой она могла бы их потребовать и получить. Нет сомнения, что император не обещал ничего положительного, но его глаза, тон его речи, его манера выражаться говорили более, чем его слова, и, по-видимому, его добрые намерения выжидали только случая, чтобы проявить себя имеющими высокую цену доказательствами. Итак, Александр находил, что здравая политика предписывала ему соединиться в настоящее время с победителем, оказать ему “не прозрачное, а искреннее”[90] содействие в борьбе против Англии ради получения выгод, которые возместили бы России ее потери и вознаграждали бы за ее бедствия.
Можно ли сказать, что он безусловно подчинился гению, который поклялся одержать над ним победу? При его восторженности, его идеальных и неустойчивых стремлениях ему была свойственна тонкая хитрость, даже (по выражению одного близкого ему человека, верно судившего о нем) “в высокой степени рассчитанное притворство”.[91] Он был сыном славянской расы, но славянином, воспитанным в византийской школе. В Тильзите под влиянием обаяния императора он не отдался ему всецело, остался верен самому себе, не лишился способности быть наблюдательным и недоверчивым. В его неустойчивой и сложной душе самые разнородные чувства, так сказать, поочередно наслаивались, а не замещали друг друга. Чувство, которое сегодня брало верх оттесняло то чувство, которое преобладало накануне. За увлечением, которое влекло теперь Александра к наполеоновскому союзу, можно было найти остатки страха и подозрения. Как бы ни было чистосердечно его доверие, в нем было нечто хрупкое, неустойчивое. С наслаждением отдаваясь очарованию настоящей минуты, он все-таки оставлял в своей душе место недоверию и не мешал ему витать над будущим.
Например, верил ли он, что союз будет продолжаться вечно, после того, как он даст быстрые результаты, – может быть, морской мир или, в крайнем случае, расширение России на Востоке? Следовало ли, по его мнению, признать закон для будущего о принципиальном соглашении между Россией, безучастно относившейся к западным делам, и Францией, которая распространилась по всему свету? Он избегал спрашивать себя об этом. Проникая в тайники его мысли, нашли бы там опасение, что прочная безопасность России не согласуется с чрезмерным французским могуществом. Он вовсе не отказывался от мысли восстановить Европу в ее правах и отбросить Францию в самые тесные границы, но ждал осуществления своего желания только от содействия обстоятельств: “Изменятся обстоятельства, говорил он по секрету, может измениться и политика”.[92] В ожидании этого он хочет употребить время, которое не может уже посвящать защите Европы, с одной стороны, на восстановление своих сил, с другой – на обеспечение своих эгоистических целей. Устав от бесплодной борьбы в пользу других, он будет работать для себя лично, с тем, чтобы посмотреть следует ли ему оставаться союзником Наполеона или снова сделаться союзником Европы, когда его безопасность будет обеспечена. Правда, возможно, что честолюбие победителя вскоре сделается ненасытным и всепожирающим, что оно будет угрожать тому самому государству, которое оно, по-видимому, хочет взять себе в союзники. Александр будет настороже против такой опасности. Как только она появится, союз, даже в момент полного своего развития, нарушится сам собой; но Россия выиграет по меньшей мере уже то, что на несколько лет будет прекращено ужас наводящее движение французских армий, что их поток будет отклонен в другую сторону, что получится время для укрепления границ, для восстановления потерь, для возможности опять стать в оборонительное положение. Благодаря этой отсрочке, если Александру и придется вести страшную борьбу, Россия будет лучше подготовлена к тому, чтобы ее выдержать. Тогда, не прибегая к бесполезным коалициям, опираясь только на самое себя, на свое восстановленное могущество, на сознание своего права, она будет ждать завоевателя, противопоставит ему свою грозную мощь и “дорого продаст свою независимость”.[93] В 1807 г. Александр не думал еще о 1812 г., но были минуты, когда он предвидел его.
Однако тучки, которые проносились в его уме, не омрачали его чела. Подле Наполеона он казался совершенно спокойным, сиял от удовольствия, был полон надежд и делал вид, что безгранично верит в долговечность соглашения. Он интересовался всеми его планами, преклонялся перед ним, заявлял о желании помогать ему, о готовности любить его. Он искренно испытывал удовольствие, поддерживая обаятельные отношения. Эта вкрадчивая игра, которая соответствовала его характеру, его теперешнему настроению составляла также часть его политики. Будучи и на самом деле очарован, он делал вид, что увлечен более, чем это было в действительности. Его целью было доставить императору такие впечатления и такого рода удовлетворение, которые были новы для Наполеона. Наполеон победил, но не убедил Европу; он покорил под свое иго королей, но не подчинил их своему нравственному влиянию. Между всеми его победами дружба государя великой державы была единственным успехом, которого ему не доставало. Предлагая свою дружбу, Александр думал удовлетворить этим его тайное и горделивое желание, занять в его чувствах особое место и легче заручиться его доверием. “Льстите его тщеславию” – говорил он пруссакам, рекомендуя им свою тактику, – “моя честная дружба к вашему королю заставляет меня дать вам этот совет”.[94] В этой затаенной мысли и приведенных словах следует, между прочим, искать тайну того почтительного внимания, нежного и страстного, которое Александр расточал Наполеону. Без сомнения, желание очаровывать было в нем врожденным, постоянным, но победа над Наполеоном должна была в особенности соблазнять Александра “Обольстителя”.[95] Он отдался своей тактике не только по врожденной склонности, по инстинктивному влечению, но также и потому, что видел в ней средство с большей пользой служить своему государству и вернее обеспечить его интересы.[96] Случилось так, что оба императора приняли относительно друг друга одну и ту же тактику. Наполеон хотел привлечь к себе Александра, но и у царя было не меньшее желание понравиться ему, и если бы вздумали определить истинный характер отношений, установившихся в Тильзите, освобождая их от окружавшей их трогательной и величественной внешней обстановки, можно было бы их обозначить так: искренняя попытка к кратковременному союзу на почве взаимного обольщения.
90
Разговор Александра с майором Шёлером, эмиссаром прусского короля, опубликованный Hassel, Geschichte der Preussihen Politik, 1807 bis 1815, I. 400.
91
Генерал Коленкур.
92
Разговор с Шёлером, Hassel, 390.
93
Разговор с Шёлером, Hossel, 380.
94
Разговор о Шёлером, Hassel, 385.
95
Reminiscences sur Napoleon I et Alexandr I parla comtesse de Choiseul Couffier, p. 11.
96
В собственноручной записке по поводу инструкций, предназначенных графу Петру Толстому, новому русскому посланнику в Париж, Александр писал: “Между прочим, следует сказать, что так как Тильзитский мир избавил Россию от опасности, угрожавшей ей со стороны ее самого грозного врага, требования политики вынуждают нас извлечь наибольшую выгоду из нового порядка вещей и что только при старании скрепить узы, связывающие обе империи, можно надеяться использовать отношения, недавно установившиеся между Россией и Францией”. Архив С.-Петербуга.