Множество депутатов поддерживают это предложение. Гранмэзон, Дестрем, Блэн (Blin) настаивают. Друзья Бонапарта успели, однако, несколько оправиться. Крошэн возражает, стараясь выиграть время; Люсьен, все еще на трибуне, отстаивает свое право говорить. Но попытка обструкции слишком очевидна; раздаются протестующие голоса: “Нас водят за нос, заставляют попусту тратить время!” С грубой фамильярностью революционеров кричат президенту Шазалю: “Что же ты, президент? Действуй, ставь предложения на голосование!”
Проголосовали, но шум и беспорядок таковы, что трудно разобрать, принято ли предложение. Желание объявить несостоявшимся назначение Бонапарта, показаться войскам, вернуться в Париж владеет всеми умами; но собрание слишком растерялось, чтобы привести его в исполнение. Говорят, что нужно выйти всем сразу, и никто не решается; собрание беснуется и бесполезно топчется на месте.
Бонапарт вернулся в свой кабинет на первом этаже. Его окружили Сийэс, Дюко, генералы, верные люди, союзники. Рассказывают, что вначале речь его была бессвязна, что он едва узнавал окружающих. Сийэсу он будто бы сказал: “Генерал, они хотят объявить меня все закона”.– “Они сами себя поставили вне закона”,– отвечал ему экс-аббат.
Физическая слабость скоро прошла, и Бонапарт снова вернулся к мысли, которая, по-видимому, и привела его в совет пятисот: надо воспользоваться смятеньем и шумом, – на которые он, конечно, и рассчитывал, но которые превзошли все его ожидания, – чтобы получить новые полномочия, карательную власть над собранием и тогда изгнать его. Но воля, нервы, после жестокого потрясения, не сразу вернулись к норме; обычный апломб и самообладание изменили ему. Он действовал вначале импульсивно, скачками, то колеблясь, то неистовствуя, то медля, то отдаваясь безрасчетному порыву.
Вокруг него все были за энергические меры. Раз в парламенте не выгорело, значит надо моментально повернуть дело иначе, поднять его шпагой, прибегнуть к силе. Мюрат и Леклерк, будущие зятья, весь этот день неразлучные и действовавшие заодно, главные инициаторы военного вмешательства, просят довериться войскам. Сийэс настойчиво повторяет, что пора перейти к решительным мерам и рубануть сплеча. Бонапарт сгорает желанием стереть с лица земли совет пятисот, но можно ли ударить так сразу, без подготовки, перейти к явной и открытой нелегальности? Можно ли вполне положиться на все войска?
Внизу кричат, волнуются гренадеры. Покушение на главнокомандующего, по-видимому, сильно взволновало их. И все же, принимая в расчет происхождение и смешанный состав этого войска, осмелится ли оно поднять руку на одного из собраний, вверенных его защите? Привычка к дисциплине, привычка повиноваться команде, слава Бонапарта, – достаточно ли будет всего этого, чтобы подвинуть их всех на бой с народными представителями, бунтующими, крича: “Да здравствует республика!” Между ними может обнаружиться раскол, колебание, сопротивление. А, если они выкажут нерешительность, придется чего доброго пустить в ход армию, как 18-го фрюктидора, и в крайнем случае перешагнуть через них, рискуя жестоким конфликтом. Но предъявите им указ другого совета, декрет старейшин, воплощающих в себе “национальную мудрость”, пусть этот декрет облечет Бонапарта гражданской властью, полномочиями правителя, и они не станут смотреть, правильно ли составлен этот указ, имеет ли он конституционную силу; они еще раз поддадутся обаянию слов, иллюзии формул и обрушатся на упорствующих. Нужен только обрывок законности, чтобы пристегнуть к нему употребление силы.
Представитель Фарг берется убедить своих товарищей старейшин в необходимости такого постановления, изобразив им в ужасном виде сцену в оранжерее. Бонапарт и другие ждут его возвращения в центральном салоне, выходящем окнами на двор, как раз над главным входом. Вести из совета пятисот кажутся более тревожными, чем они есть в действительности, Дюкенуа и Монрон, присланные Талейраном, уверяют, что “Вне закона” уже дело решенное. Бонапарт угрюмо обнажает шпагу, подходит к открытому окну и кричит: “К оружию! к оружию!” – крик несется дальше, во все концы, повторяется всюду. Гренадеры внизу подтянулись, встали в ряды; публика около них мечется в страхе. Но за двором на мостовой, на террасе, выстроились драгуны Себастиани, деташементы армейских полков; стройные ряды их тянутся до самого горизонта; и среди общего смятения, среди немолчного гула и шума, наполняющих замок, эти эскадроны в высоких касках, эти длинные ряды пехотинцев, ровные линии ног в штиблетах, синих мундирах с красными отворотами и алых султанах вносят впечатление порядка и силы.
Бонапарт снова спускается вместе со своим штабом – показаться войскам и поговорить с ними. Его окружают. – “Что прикажете?” – “Моего коня”. Но подведенный ему адмиральский конь артачится; кидается в сторону, подымается на дыбы. На него трудно сесть, трудно удержаться в седле, еще трудней сохранить твердую и внушительную посадку: и этот эффект испорчен, совладав, наконец, с злополучным конем, Бонапарт въезжает в ряды гренадеров – “Солдаты, могу я положиться на вас?” Гренадеры в смущении. Сийэс глядит в окно, и ему кажется, будто ряды их как-то подозрительно всколыхнулись, точно вот-вот окружат Бонапарта и накинутся на него.
Он посылает предостеречь генерала. Тот, не останавливаясь, едет все дальше, вот уже выехал с парадного двора, вот поскакал на террасу, к драгунам и пехоте, к этим душою преданным ему войскам, словно ища у них защиты и силы. Его встречает буря приветственных кликов; он дает знак замолчать и, обращаясь к офицерам, к солдатам, разражается потоком яростных слов.
А так как он действительно раздражен до бешенства, то беспощадно клевещет на совет пятисот и взводит на него небывалые обвинения. Прежде чем двинуть на них войско, он осыпает их оскорблениями и клеветой: это негодяи, изменники, пособники иноземца, они подкуплены Англией. “Я шел научить их, как спасти республику, а они хотели убить меня”. Обвинение ложно, ибо в совете пятисот его только помяли и прижали так, что он едва не задохся. Даже допуская, что некоторые из депутатов имели при себе оружие, очевидно, они не хотели убить его, ибо сделали бы это, если бы хотели: несколько минут он был совершенно в их власти. Не беда! Не худо облагородить случившееся, придав ему трагический оттенок.
Бонапарт, видимо, вне себя. Он носится в галопе перед войсками, то круто поворачивая, то останавливаясь, с трудом справляясь с своей лошадью, и все кричит, что его хотели убить. Вид его ужасен. От разных болезней, которыми он страдал, лицо у него вообще воспаленное, красное, усеяно прыщами; а тут, в эти только что пережитые им минуты смертельной душевной тревоги, он еще расцарапал его ногтями, так что на коже выступила кровь. Это подтверждает уже выдуманную кем-то басню о кинжалах, и слух, что Бонапарт ранен в лицо, несется во все концы, все дальше, дальше, доходит до Парижа.
Генералы, главный штаб, окружили вождя и повторяли его слова, прибавляя еще от себя. Мюрат не отставал от него ни на шаг, следя за тем, чтобы он не удалялся от главного места действия. Леклерк был вездесущ. Серюрье, командовавший на въездном дворе, повторял пароль: “Старейшины примкнули к Бонапарту, пятьсот хотели убить его”,– и, обходя ряды, рассказывал ужасные вещи. Потом, видя, что солдаты достаточно наэлектризованы и недалеко до взрыва, он, как старый хитрец-начальник, заботливо прибавлял: “Не трогайтесь с места, ждите приказа”,– зная, что иной раз, чтобы подбавить усердия людям, нужно делать вид, будто их сдерживаешь.
– “Солдаты, могу ли я рассчитывать на вас?” – повторял Бонапарт. И крики: “Да! да!” – дружными залпами вырывались из солдатских грудей. Возмущенные солдаты топали ногами от ярости, судорожно сжимали оружие; их обычная ненависть к “адвокатам” еще обострилась; раздавалась неистовая брань, проклятия по адресу депутатов-убийц. “Сейчас мы их образумим, – сказал Бонапарт. Он только вернулся на парадный, внутренний двор и там снова начал говорить. Каждая фраза его, почти каждое слово вызывало крики негодования у офицеров и гренадеров армии. Но гренадеры законодательного корпуса, составлявшие главную силу на этом дворе, все еще колебались, прикованные к месту сомнением и тревогой.