Изменить стиль страницы

Эта манера творить объясняет также и то, что умственный труд был для него вовсе не таким легким делом, как бы о том можно было заключить, судя по его слогу. При виде того, как легко и ясно он выражает самые глубокие мысли, можно было бы заключить, что ему приходилось только записывать то, что диктовал ему его гений. Но, хотя мышление было для Шопенгауэра так же легко, как, например, хождение, хотя ход его мыслей был так же быстр и эластичен, как и его физическая походка, но из этого было бы ошибочно заключать, что мысли рождались готовыми в его голове и что ему не приходилось думать, и притом много, усиленно думать. По этому поводу он сам выразился следующим образом: “Глаз притупляется вследствие долгого смотрения на один и тот же предмет, и кончается тем, что он перестает различать предметы; так и ум, вследствие продолжительного размышления об одном и том же предмете, притупляется и перестает схватывать отличительные свойства этого предмета; тогда нужно бросить это дело с тем, чтобы возвратиться к нему впоследствии со свежими силами. В мозгу тоже бывают своего рода приливы и отливы”. В одном из своих писем, писанных в 1813 году, когда ему было всего 25 лет, он выражается следующим образом: “Когда какая-нибудь мысль возникает в мозгу моем в неясной форме и рисуется передо мной в туманных очертаниях, то мною овладевает непреодолимое желание схватить ее; я бросаю все и преследую эту мысль, как охотник дичь, по всем извилинам, стараюсь заступить ей дорогу, пока не схвачу ее, не одолею и не изложу на бумаге. Но иногда случается, что мысль все же ускользнет от меня; тогда мне приходится терпеливо ждать, пока какой-нибудь другой случай снова не подымет ее с места. Если при подобной погоне за мыслью мне помешает какой-нибудь внешний шум, то я испытываю чисто физическое страдание”. Этим в значительной мере объясняется чувствительность Шопенгауэра ко всякому шуму и желание его водворить вокруг себя по возможности идеальную тишину. Как в своем “Мире как воля и представление”, так и в своих “Parerga”, он посвятил особые главы вопросу “О шуме”.

Помимо того труда, которого стоила Шопенгауэру мыслительная работа, а в особенности – при внешнем шуме, работа эта шла в мозгу его с какой-то естественной неизбежностью. Он сам говорил, что всегда работал и писал, точно повинуясь какому-то бессознательному инстинкту. “Ручательством за верность, а потому и за прочность моей философии, – писал он в 1824 году, – для меня служит то, что я вовсе не создал ее, а что она сама себя создала. Мои философские положения возникли во мне без всякого моего содействия, в такие моменты, когда всякое хотение во мне точно засыпало, и разум, без всякого преднамеренного направления его в ту или другую сторону, схватывал впечатления действительного мира и заставлял их идти параллельно с мышлением, опять-таки без всякого содействия моей воли. Но вместе с волей исчезает и всякая индивидуализация. Поэтому личность моя была здесь ни при чем: здесь слагалось в понятие созерцание, чисто объективное созерцание или, другими словами, сам объективный мир, избравший ареной мою голову, так как он находил ее подходящей для этой цели. А то, что не исходит от индивида, не может составлять достояние одного индивида: оно принадлежит лишь разуму и тождественно (по своему характеру, а не по степени) у всех индивидов, поэтому со временем на этом должны сойтись все индивиды. Я просто в качестве зрителя и очевидца записал то, что в подобные моменты представлялось мне пониманием, чуждым всякого участия воли, и затем воспользовался записанным для моих творений. Это-то и служит гарантией их истины, и это сознание не даст мне возможности сбиться с пути, как бы мои творения ни оставались непризнанными” (1824 г.).

Сам Шопенгауэр, при таком взгляде на умственную работу, без всякой ложной скромности был очень высокого мнения о своем уме. “Мерилом моего ума, – писал он, – могут служить те случаи, в которых я, при объяснении совершенно специальных явлений, конкурировал с выдающимися людьми: с Ньютоном и Гете – в теории красок, с Винкельманом, Лессингом, Гете – в толковании статуи Лаокоона, с Кантом и Жан-Полем – в объяснении смешного”. С другой стороны, будучи высокого мнения о своем уме, Шопенгауэр признавал в то же время, что ум и вообще интеллект как нечто физическое, как мозговая деятельность органического тела, может цвести лишь сравнительно непродолжительное время, что, достигнув кульминационного пункта, ум идет на уклон, – и это сознание Шопенгауэр переносит и на свой ум. Когда ему минуло 38 лет, он считал свой ум уже идущим на ущерб. “В то время, – писал он в 1826 году, – когда ум мой стоял на своей кульминационной точке, когда при благоприятных обстоятельствах мозг мой в состоянии был достигнуть высшей степени напряжения, – тогда на какой бы предмет ни упал мой взор, я имел дело с откровениями и в голове моей появлялся целый ряд мыслей, заслуживавших того, чтобы быть записанными, и потому записывавшихся. Теперь же, когда мне стукнуло 38 лет, когда я старею, когда идет на убыль небесное вдохновение, может случиться так, что я буду стоять перед рафаэлевой Мадонной, и она ничего не будет говорить мне”. Вообще, Шопенгауэр придавал расцвету мужского ума такую же продолжительность, как и расцвету женской красоты, то есть приблизительно около 15 лет, от 20-летнего до 35-летнего возраста. “Двадцатые и первая половина тридцатых годов, – писал он, – для разума человеческого то же, что май месяц для деревьев, которые только в это время цветут и дают завязи плодов”. Действительно, если сравнить старческие произведения Шопенгауэра– он сам озаглавил их “Senilia” – с более ранними его произведениями, то нельзя не прийти к тому заключению, что он в известной мере был прав, что и на его уме сказался общий закон природы. Вообще, наиболее оригинальных, основных взглядов Шопенгауэра следует искать в более ранних его произведениях, между тем, как позднейшие представляют собой лишь дальнейшее развитие и подтверждение этих взглядов.

Одно только проходит красной нитью через все его произведения: и ранние, и более поздние, – это парадоксальность его мировоззрения. Эту парадоксальность он сам сознавал; но он не только не считал ее недостатком, а напротив, усматривал в ней благоприятный признак. Так, например, он писал в 1815 году: “Если кто с предубеждением относится к парадоксальности какого-либо труда, то это происходит, очевидно, вследствие убеждения, что в обращении находится уже достаточное количество истины, что человечество вообще достигло уже очень многого и что ему разве только остается исправлять и дополнять частности. Но тот, кто, подобно Платону и Гете, убежден в том, что мир преисполнен нелепостей, всегда увидит в парадоксальности какого-либо произведения симптом благоприятный, хотя, впрочем, и не решающий. Мир, конечно, был бы прекрасен, если бы истина в нем могла быть не парадоксальна, если бы добродетели в нем не приходилось страдать, если бы все прекрасное заслуживало всеобщее одобрение. Но где его возьмешь – такой мир?” В том же 1815 году он писал: “Того, кто написал великое, бессмертное произведение, прием, оказанный этому произведению публикой, и суждения о нем критики так же мало способны огорчить или взволновать, как, например, брань и оскорбления сумасшедших способны оскорбить психически здорового человека, расхаживающего по больнице для умалишенных, предполагая, конечно, что человек этот имеет надлежащее понятие о том, где именно он находится”. Нужно, впрочем, заметить, что Шопенгауэр, очень чувствительно относясь к нападкам своих ученых противников, сам несколько расходился с теоретически высказанными им в вышеприведенных словах взглядами.