Под этим именем в средние века было известно изобретение мистика XIII века Раймунда Луллия, пользовавшегося особенною притягательною силою среди учащейся молодежи того времени, так как думали, что он обладал знанием философского камня. Точками соприкосновения между Луллием и Бруно были сходство нравственных образов и фантастических стремлений, а не сходство их учений, между которыми легли целые века. Бруно оставил нам отличную характеристику Луллия: он называл его «грубым анахоретом, полным божественного огня». Впрочем, в другом из своих произведений он называет его «галлюцинирующим ослом». Раймунд Луллий родился в 1234 году на острове Майорке. В молодости он вел крайне развратную жизнь. Однажды дама, которую он преследовал своими ухаживаниями, чтобы отвязаться от него, обнажила перед ним свою изъеденную раком грудь. Это так на него подействовало, что он впал в мистицизм, оставил свое семейство и стал вести отшельническую жизнь, чтобы среди аскетических упражнений придумать способ неопровержимых доказательств, которые должны были служить средством к обращению неверующих в христианство. С этою целью он и изобрел свою логико-метафизическую счетную машину. Великое Искусство Луллия было последней иронией, которую проделала над собою средневековая схоластика, неспособная к истинно научной работе и воображающая, что «взяв скорлупу из слов вместо зерна вещей», она в состоянии будет все объяснить. Но, конечно, ничего не объяснила. Изобретение Луллия состояло из нескольких движущихся концентрических кругов с изображенными на них буквами, представлявшими ряды инициалов основных понятий, наподобие цифр на циферблате часов. Если начать вращать эти круги с различною зависящею от механизма скоростью, то знаки на кругах приходили между собою в разнообразные сочетания и образовывали в результате всевозможные комбинации. Вряд ли Бруно серьезно думал, что путем машины и механических приемов перестановки слов можно делать совершенно новые и плодотворные для знания выводы. Скорее, он пользовался этим изобретением испанского рыцаря как средством для упражнения памяти и красноречия. Слог Бруно, обилие у него красок и образов, его способность связывать между собою предметы внешне самые отдаленные– не есть, конечно, результат его занятий Великим Искусством; но последнее, несомненно, немало содействовало развитию его ораторского таланта. Сочинения Бруно, касающиеся Луллиева искусства, всюду, как легкий рой, следуют за его главными произведениями. При помощи их, как мы увидим ниже, он проникает в университеты и преподносит их своим высоким покровителям.

Книга, которую Бруно посвятил Генриху III, называлась Тени идей (De umbris idearum), самая ясная из всех его латинских произведений, имеющих своим предметом искусство Луллия. De umbris idearum – это изложение теории познания, положенной в основу всей философии Бруно. В символическом одеянии, под видом света и тени, здесь трактуются вопросы как об отношении наших представлений к вещам, так и об отношении вещей к их творческому первоисточнику. Бруно делает особенное ударение на внутреннем, субстанциональном единстве вселенной и на присущем ей принципе эволюции. Как природа в пределах своих границ воспроизводит все из всего и преобразует постепенно низшее в высшее, так и разум человеческий не лишен возможности познать все из всего. Но он познает истину лишь в ее отражении, – отсюда и название книги: Тени идей. Этому труду Бруно придавал столь важное значение в своем философском развитии, что долгое время колебался, печатать его или нет. «Кому неизвестно, Ваше августейшее величество, – говорит он, обращаясь в предисловии к Генриху III, – что лучшие дары назначены лучшим людям; более ценные более достойным, а самые ценные – достойнейшим? Вот почему и этот труд, который по справедливости причисляется к величайшим как по достоинству сюжета, так и по оригинальности изобретения и серьезности доказательств, – обращается к Вам, прекрасный светоч народов, блистающий доблестями души и высокими талантами, знаменитый, по праву заслуживающий признания ученых мужей. Вы великодушны, велики и мудры, – примите благосклонно мой труд, окажите ему покровительство и рассмотрите со вниманием».

Генрих III, в признательность за посвящение ему книги, делает Бруно экстраординарным профессором; последний принял это место, так как оно не сопровождалось обязательством посещать мессу. Одобренный успехом своего первого произведения Бруно издал в Париже еще две книжечки о Луллиевом искусстве и значении его для мнемоники и риторики. Здесь же, в столице Франции, он напечатал написанную им еще в монастыре св. Доминика комедию Светильник, о которой мы упоминали в I главе.

Бруно хорошо жилось в Париже. Он был принят как дома в самых избранных кружках парижского общества. Со своей многосторонней и глубокой начитанностью философ соединял знание многих языков: он говорил по-итальянски, по-латыни, по-французски и по-испански и знал немного греческий язык. Его замечательная память, несомненно, доставляла ему неисчерпаемый источник разных анекдотов и вместе с оригинальностью его положения делала из него приятного собеседника во всяком обществе, особенно женском. Однако и здесь личные нападки и интриги со стороны защитников Аристотеля и католицизма не давали ему возможности спокойно жить и вместе с междоусобицами, которые раздирали в то время столицу Франции, принудили его покинуть Париж и направиться в Англию.

Бруно явился в Лондон в конце 1583 года с рекомендательными письмами от Генриха III к французскому посланнику в Лондоне Мишелю де Кастельно де Мовисьер. Это был один из лучших людей своего века. Его дипломатическая миссия в Лондоне состояла в защите злополучной Марии Стюарт перед королевой Елизаветой. Кастельно был верным сыном католической церкви, хотя и порицал постоянно политику римской курии, находя, что с протестантизмом нужно бороться лишь силою хорошего примера, проповедью и деятельною любовью. Широкой веротерпимости посланника Франции Бруно был обязан тем, что в его доме, где он поселился как гость, философа не принуждали к посещению мессы, которую служили ежедневно в отеле его покровителя.

Чтобы иметь доступ в Оксфордский университет, Бруно, как всегда в подобных случаях, печатает маленькую книжку о Луллиевом искусстве под названием Объяснение тридцати печатей (Explicatio triginta sigillorum), посвящает ее де Кастельно и отправляет по экземпляру вице-канцлеру и профессорам Оксфордского университета. В письме к вице-канцлеру Бруно называет себя доктором более совершенного богословия, профессором более высшей мудрости, чем та, которая преподается обыкновенно. Его знают везде, не знают только варвары. Он будит спящих, поражает кичливое и упрямое невежество; он гражданин и житель всего мира, перед которым равен британец и итальянец, мужчина и женщина, епископ и князь, монах и логик. Он сын отца-неба и матери-земли. Цель книги была достигнута; по крайней мере, вскоре, говорит А. Н. Веселовский, мы встречаем Бруно в Оксфорде на кафедре: кругом – толпы слушателей, торжественный сонм профессоров, отупелых в предании, а над ними маленькая фигурка волнуется и жестикулирует, увлекается и говорит каким-то своеобразным латинским языком, и говорит такие вещи, от которых тогда краснели стены богословской аудитории. Он толкует о бессмертии души – и тела; как последнее разлагается и видоизменяется, так душа, покинув плоть, кристаллизует вокруг себя, долгим процессом, атом за атомом, образуя новые тела. «Природа души, – рассуждает Бруно, – одинакова у всех организованных существ, и разница ее проявлений определяется большим или меньшим совершенством тех орудий, которыми она располагает в каждом случае. Представьте себе, – говорит Бруно, – что головка змеи преобразилась в человеческую голову и сообразно тому изменился бюст, язык сделался толще и развились плечи, что по бокам выросли руки и из хвоста расчленились ноги, – она стала бы мыслить, дышать, говорить и действовать, как человек, она стала бы человеком. Обратная метаморфоза привела бы к противоположным результатам. Очень возможно, что многие животные обладают более светлым умом и понятливостью, чем человек, но они стоят ниже его, потому что обладают менее совершенными орудиями. Подумайте в самом деле, что бы было с человеком, будь у него хоть вдвое больше ума, если бы его руки превратились в пару ног. Не только изменилась бы мера безопасности, но сам строй семьи, общества, государства; немыслимы были бы науки и искусства, и все то, что, свидетельствуя о величии человека, делает его безусловным властелином над всем живущим, – и все это не столько в силу какого-то интеллектуального преимущества, сколько потому, что одни мы владеем руками – этим органом из всех органов».