В этом смысле есть нечто общее в характере развития талантов Писемского и Салтыкова. Последний, подобно Писемскому, долгое время был погружен в провинциальную жизнь и, принужденный тянуть служебную лямку, точно так же имел возможность близко познакомиться с провинциальной жизнью как в административных ее сферах, так и во всех прочих, с парадных и закулисных ее сторон, и результат был в некоторых отношениях одинаковый. Глазам обоих писателей провинциальная жизнь представилась во всей своей грубой и дикой некультурности; поражали крайняя мелочность интересов и полное отсутствие как общественных принципов, так и самых элементарных нравственных правил. Примите при этом в соображение, что то была предреформенная эпоха сороковых и пятидесятых годов, когда старый патриархальный и крепостной строй жизни был расшатан до последней степени, когда казалось, что все вокруг разваливается, и повсюду господствовал полный разгул взяточничества, казнокрадства, дикого помещичьего произвола и общего безначалия. За деньги все, что угодно, можно было купить, сделать; можно было скрыть любые концы. Жизнь интеллигентных классов имела характер беспрерывной дикой и разнузданной оргии; не предвиделось и конца общему веселью, а между тем экономический кризис был на носу и помещичьи имения начинали уже одно за другим продавать с аукциона. Понятно, что долгие годы созерцания такого внушительного зрелища привели к одному и тому же результату как для Салтыкова, так и для Писемского. У обоих этих писателей отпала всякая охота не только к малейшей идеализации русской жизни, но и к вполне реальному изображению светлых и положительных сторон ее. У обоих писателей в равной степени вы не найдете и следа каких бы то ни было поэтических образов, которые в таком обилии встречаются у других писателей сороковых годов, например у Тургенева, Гончарова, Григоровича, Л. Толстого, Некрасова, Островского и пр.: ни восхитительных пейзажей, ни очаровательных женщин, ни волшебных свиданий в ночной тиши. Если встречается в произведениях обоих этих писателей любовь, то или в комическом и пошлом виде, или в низменно-грязном, у обоих провинциальная среда оказывается состоявшей исключительно из безобразных чудовищ и уродов, поражающих вас своей культурной грубостью, отсутствием самых элементарных понятий о совести и чести и разнузданным цинизмом. Но на этом и кончается, конечно, сходство Писемского с Салтыковым, а затем начинается полная противоположность. В продолжение своей петербургской жизни, между лицеем и ссылкой, Салтыков вращался в самых передовых кружках петербургского общества. И в этот период он не только близко познакомился с теми общественными идеалами, которыми в то время жила Европа, но и глубоко запечатлел их в своей восприимчивой и чуткой душе. Идеалы эти сделались святыней его на всю жизнь, и не в состоянии были исторгнуть их из его души ни долгие годы изгнания, ни служебная деятельность среди малокультурных людей. Идеалы эти явились обратной стороной всех обличений Салтыкова. Читая произведения его, вы видите перед собою отнюдь не озлобленного пессимиста, который, рисуя картину жизни безнадежно мрачными красками, предоставляет вам думать, что таков нормальный и общий порядок и что всегда и везде так было, есть и будет; напротив, перед вами горячий идеалист, который смеется над окружающими его безобразиями как над чем-то крайне ненормальным, преходящим и верит в возможность иного, лучшего устройства жизни, разумного и справедливого.

Совсем не то – Писемский. Воспринявши в университете кое-какие новые веяния крайне поверхностно и туманно, он затем сразу окунулся в среду, не имевшую ничего общего с этими веяниями. Вся жизнь этой среды шла совершенно вразрез с ними, а между тем в глазах юноши это была стародавняя жизнь, освященная вековыми традициями, в духе которых он сам был воспитан. И все же сама по себе среда эта не заслуживала никаких положительных красок. Следуя влиянию Гоголя, Писемский стал изображать ее в том безобразном виде, в каком она ему представлялась; но вместе с тем, видя вокруг себя общий отпор тем новым идеалам, которые вынес он из университета, и крайнее несоответствие этих идеалов с окружавшей его жизнью, он проникся скептицизмом по отношению и к самым этим идеалам. Малейшая возможность осуществления их начала ему казаться невообразимым абсурдом, тем более что жалкие попытки такого осуществления в невежественной среде, при всеобщей расшатанности нравов, носили печать невообразимой пошлости и карикатурности. Писемский сам, как мы сейчас видели из его автобиографической записки, вскоре по окончании университетского курса предпринял одну из таких попыток – попытку свободной любви под влиянием чтения Жорж Санд – и на своем личном опыте смог убедиться в несостоятельности подобных экспериментов. Не только вся окружающая среда в лице его родных, но и его собственная совесть, воспитанная в вековых традициях, восстали против новатора.

Получилось отрицание ради отрицания, и в результате– тот крайний пессимизм без малейшего просвета, который, рисуя ряд вопиющих безобразий жизни, отвратительную пошлость и грязь, заставляет вас думать, что иной, более идеальной жизни не может и быть, так как человек по самой своей натуре – подлец, помышляющий лишь об угождении своей плоти и готовый ради своих своекорыстных расчетов и низменных побуждений поступиться всеми своими самыми заветными святынями.

Но в повести “Боярщина”, которую Писемский писал спустя год по выходе из университета, то есть в 1845 году, как раз в то время, когда переживал он свою жорж-сандовскую любовь, мы видим пока только проблески того крайнего пессимизма, который овладел им впоследствии. По всей вероятности, университетская закваска была еще свежа, и это не позволило ему сразу проникнуться безысходным скептицизмом. По крайней мере, в “Боярщине” заметны еще кое-какие попытки рисовать жизнь не в одних темных тонах, но и в светлых. Так, не лишена привлекательности героиня повести, Анна Павловна. Правда, она, как и все женщины в произведениях Писемского, – существо настолько лишенное малейшей воли и энергии, что беспрекословно позволила выдать себя замуж за грубого Задор-Мановского, терпела все его наглые оскорбления и никогда по своей инициативе не решилась бы бросить мужа, если бы Савелий не схватил ее в охапку и бесчувственную не отвез к Эльчанинову. Но это не мешает ей все-таки производить на читателей светлое впечатление чистотой и духовностью своей страсти, которая оказалась настолько сильной, что молодая женщина не смогла перенести измены Эльчанинова и умерла, потрясенная горем. С другой стороны, еще более привлекает вас Савелий, которого Писемский характеризует таким образом:

“Молодой человек, которого называли одним только полуименем Савелий, был такой же дворянин, как Эльчанинов, как предводитель, как даже сам граф; но у него было только несколько десятин земли и выстроенный на той земле маленький деревянный флигель. Он с трудом умел читать, нигде не служил, но, несмотря на бедность, на отсутствие всякого образования, он был в высшей степени честный, добрый и умный малый. Он никогда никому не жаловался на свою участь и никогда не позволял себе, подобно другим бедным дворянам, просить помощи у богатых. Он неусыпно пахал, с помощью одного крепостного мужика, свою землю и таким образом имел кусок хлеба. Кроме того, он очень был искусен в разных ремеслах: собственными руками выстроил себе мельницу, делал телеги, починивал стенные часы и переплетал, наконец, книги”.

Несмотря на тяжкое положение Анны Павловны под гнетом мужа, ни ей, ни тем более легкомысленному и бесхарактерному Эльчанинову, более склонному к тайному адюльтеру, чем к открытой и честной любви, не пришло бы и в голову сойтись открыто, если бы это не устроил Савелий, принявший горячее участие в судьбе Анны Павловны, так как втайне любил ее. После же того, как она умерла на его руках, он отправился на службу на Кавказ пешком. В лице этого Савелия Писемский, очевидно, воздал долг памяти своему отцу, старому кавказскому служаке, отличавшемуся неподкупной честностью и не признававшему иного способа передвижения, кроме как пешком или верхом на лошади. Но этими двумя личностями и ограничиваются светлые краски в первом произведении Писемского. В общем роман производит самое безотрадное впечатление. Хотя Писемский и утверждает, что посланный в 1847 году в редакцию “Отечественных записок” роман был “прихлопнут” цензурою за протест против брака, но смеем думать, что это не совсем верно. Без сомнения, цензура того времени была смущена не столько протестом против брака, сколько общим мрачным колоритом романа, массой невообразимой грязи, выведенной автором наружу, да к тому же сенсационным заглавием “Боярщина”. Правда, под этим словом разумелось название волости, где происходило действие; но при наклонности цензуры того времени читать между строк и отыскивать тайные намерения авторов, скрывающиеся за благовидными и легальными формами, подобному заглавию легко можно было приписать преступное значение; этому могло способствовать и то, что тогда цензура особенно преследовала отрицательное отношение беллетристики к дворянскому классу. Что же касается протеста против брака, то он в значительной степени смягчается и, можно сказать, почти совсем нивелируется тем обстоятельством, что как ни грубо и жестоко было обращение с Анной Павловной мужа, бесчеловечно черствое отношение к ней Эльчанинова оказалось еще возмутительнее: несчастная женщина не только не была осчастливлена свободной любовью, а, напротив, попала из огня в полымя. И тем более возмущает вас Эльчанинов своим дрянным поступком по отношению к Анне Павловне (он поиграл с нею и затем бросил или, лучше сказать, постыдно, тайком, как вор, бежал от нее, уехав в Петербург на чужие деньги), что – в то время как Задор-Мановский лишен всякого образования, грубо невежествен и вследствие одного этого заслуживает некоторого снисхождения – он получил высшее образование, кончив, хоть и с горем пополам, университетский курс. Он был, таким образом, один из тех передовых светил, которые ниспускались в провинцию из столиц и являлись в те годы своего рода солью земли, героями времени и покорителями женских сердец. И вдруг нигде не учившийся лапотник Савелий оказался в несколько раз и честнее, и благороднее, и гуманнее его. Итак, в конце концов получился протест вовсе не против брака, а против тех шарлатанов высшей образованности, поверхностных дилетантов и фразеров, которые под внешним блеском передовых идей скрывали бесхарактерность, дрянность, сердечную черствость и пустоту.