Мы имеем в виду “Бурю” (“Долго не сдавалась Любушка-соседка”). Напечатанное первоначально в “Современнике” (1850), стихотворение это было длинно и бесцветно; в печати его осмеяли… Но три года спустя Некрасов переделал пьесу, сократив больше чем наполовину, снабдив более певучим метром и расцветив удивительно жизненными красками; “Буря” стала неузнаваемой! К сожалению, такую виртуозность в обработке формы поэт проявлял далеко не всегда; обыкновенно он почти не делал поправок в напечатанном раз тексте, оставляя без внимания все указания и насмешки критиков.
Примеров не только стилистических, но и поэтических промахов Некрасова можно привести немало. Одним из самых важных, на наш взгляд, является уже много раз отмеченное критикой центральное место в стихотворении “Еду ли ночью”. Эта превосходная в общем вещь пользовалась и пользуется вполне заслуженной популярностью; чего стоят хотя бы первые строки:
Тут опять сказывается обычная способность Некрасова несколькими словами сразу создать у читателя известное душевное настроение: вы не прочли еще следующего стиха, а сердце уже стеснилось “мучительной думой”. И вот в это-то удивительное стихотворение Некрасов ввел психологически невероятную мелодраму: молодая гордая женщина сейчас же после смерти ребенка, в виду его еще не остывшего трупа и на глазах у больного мужа, “принаряжается, будто к венцу”, и идет на улицу продавать себя… Для чего? Для того только, чтобы купить “гробик ребенку и ужин отцу”. Но для этого так немного нужно, что было бы, конечно, достаточно продать “венчальный” наряд! Если бы момент был выбран поэтом несколько иной, если бы, например, мать отправилась на улицу, видя страдания своего ребенка и надеясь еще спасти его, мы бы ее поняли; но то положение, которое изображает Некрасов, не вызывает к себе ни малейшего сочувствия, потому что оно по существу фальшиво. Разумеется, ни одна в мире женщина так не поступит…
Такой же мелодрамой, немыслимой в живой действительности, следует назвать и ту сцену во второй части “Несчастных”, где каторжники хором отпевают “в бешеном весельи” своего умирающего товарища. Совсем не так ведут себя в подобные минуты русские арестанты (вспомним, например, сцену смерти Михайлова в “Записках из Мертвого дома” Достоевского)… Не говорим уже о том, что нигде в России каторжных не держат в подземельях (у Некрасова действие происходит вечером – значит, не в рабочее время). В тех же “Несчастных” Крот заинтересовывает арестантов рассказами о Петре Великом. Казалось бы, достаточно посвятить этим рассказам два-три, много – пять вечеров, у Некрасова же – “сто вечеров до поздней ночи он говорил нам про него”! К слову сказать, в цифрах наш поэт вообще не знает меры. Чиновник из “Филантропа” (напечатанного в 1853 году) рассказывает про себя: “Минет сорок лет зимой, как я щеку стал подвязывать, отморозивши хмельной”. Действие рассказа относится этим фактом ко времени нашествия французов, а Некрасов имеет, конечно, в виду обличение современной ему эпохи. Помещик из “Кому на Руси жить хорошо” тоже сорок лет безвыездно живет в деревне, а между тем не умеет отличить ржаного колоса от ячменного… В лютый крещенский мороз в Петербурге Некрасов на пространстве пяти саженей насчитывает до сотни отмороженных щек и ушей… У присутственных мест в том же Петербурге стоят сотни сотен (значит самое меньшее – сорок тысяч!) крестьянских дровней…
Вычурным и неестественным кажется нам конец прелестного стихотворения “Выбор”, где девушка, задумавшая наложить на себя руки, ничего лучшего не находит, как броситься вниз головой… с огромного дерева. В поэме “Дедушка” сын, встречающий возвращенного из ссылки отца-декабриста, “пред отцом преклонился, ноги омыл старику”… Княгиня Волконская скатывается вместе с кибиткой “с высокой вершины Алтая” – и ничего, остается жива и здорова (уж не подчеркиваем, что “вершины Алтая” стоят далеко в стороне от ее дороги).[22] Фигура Савелия, “богатыря святорусского”, несет явную печать гиперболы и шаржа, а сентиментальная история с губернаторшей точно взята из какого-нибудь пасторального романа… В главе “Счастливые” (в той же поэме “Кому на Руси жить хорошо”) бросается в глаза следующий досадный недосмотр. В пьяную праздничную ночь, расположившись за деревней под густой липой, странники “прокликивают клич” в толпе слоняющихся кругом подвыпивших мужиков: “Нет ли где счастливого? На славу угостим!” И вот вместе с разными другими счастливцами “пришел с тяжелым молотом каменотес-олончанин”. Спрашивается: откуда и зачем взялся у него в такую пору молот? Конечно, он явился на сцену единственно для красоты слога… Подобных промахов и недосмотров у Некрасова не оберешься. В первоначально напечатанном тексте стихотворения “В деревне” были стихи: “Добрая барыня Марья Романовна на три молебна дала” (вместо “панихиды”)… И еще: “Деньги семнадцать рублей за упокой его душеньки подали” (выходило: за упокой душеньки медведя)… Но эти обмолвки были позже устранены поэтом. Зато в “Буре” так и остался навсегда стих:
хотя речь идет о летней грозе… Но всего досаднее недосмотр в превосходной картине рубки леса в поэме “Саша”:
Значит, дело происходит осенью (осенью и производится обыкновенно рубка леса); но дальше появляются вдруг разевающие желтые рты галчата, которые выводятся только весною…
Прозаические обороты и целые тирады, к сожалению, нередко врываются у Некрасова диссонансом в самые безукоризненные вещи, написанные “бессмертной красоты стихами”. В “Рыцаре на час”, например, читаем:
Или в замечательную по поэтическому, чисто народному колориту песню воеводы Мороза (в поэме “Мороз, Красный нос”), обходящего дозором свои лесные владенья, замешиваются каким-то образом такие грубые стихи:
Наконец, в “Крестьянских детях” есть такое стихотворное рассуждение:
Этот, как видит читатель, довольно длинный перечень промахов и изъянов при желании можно бы увеличить, но зачем? Что этим было бы доказано? По нашему мнению, только то одно, что высокодаровитый поэт, превосходно знавший русскую действительность и русскую природу, на заре жизни, когда другие юноши еще учатся, спокойно и беспрепятственно развивая свои способности, прошел уже тяжелую школу черной литературной работы, постоянной спешки и лихорадочного возбуждения. Не получив систематического образования, Некрасов по всей справедливости может быть назван гениальным самородком. Указывать на слабости и частные промахи его в доказательство того, что он не был поэтом, – нелепо, дико. Если бы мы захотели привести из Некрасова – в качестве не аргумента, а лишь примера – какое-нибудь стихотворение, отрывок высокой художественной ценности, мы сильно затруднились бы выбором: до того много у Некрасова истинно поэтических, прекрасных стихов и так много каждый из нас знает их наизусть. Но, конечно, читатель с удовольствием перечитает еще раз следующие строки, равных которым по красоте не много знает русская поэзия:
22
Теперь, после опубликования подлинных записок княгини M. H. Волконской, из предисловия к ним мы знаем, что Некрасов писал вторую часть своих “Русских женщин”, строго придерживаясь документальных свидетельств. Не один упрек критики в тенденциозной и сентиментальной выдумке сразу и навсегда отпадает… Между прочим Алтай оказывается фигурирующим и в подлинных записках княгини Волконской, так что Некрасов повторил только ее ошибку; но у него употреблено двусмысленное выражение “полетела с кибиткой”, тогда как княгиня Волконская пишет, что лошади “понесли ее с самой высокой горы Алтая”. См. интересную статью А. Г. Горнфельда “Русские женщины Некрасова в новом освещении” (“Рус. Богатство”, 1904, № 4).