«Тогда я все собирался ехать в университет, – пишет он об этой перемене в начале 1853 года, – и между тем ничего не делал: нынче мои предположения определеннее, и я готовлюсь их выполнить. Тогда мне представлялось, что в университете лучше учиться, чем в академии. Но я считал тогда совершенно излишним думать о том, что будет по окончании курса; теперь я подумал об этом и нашел, что разница между тем и другим самая малая, а между тем сберегается в четыре года около 100 рублей серебром – вещь немаловажная. Кроме того, заметно даже мне самому (впрочем, это не диво: я люблю наблюдать над собой), что я сделался гораздо серьезнее, положительнее, чем прежде. Бывало, я хотел все исчислить, все понять и узнать: науки казались мне лучше всего, и моей страстью к книгам я хотел доказывать – для самого себя – бескорыстное служение и природное призвание к науке. Ныне я в своих мечтах не забываю и деньги и, рассчитывая на славу, рассчитываю вместе на барыши, хотя не могу еще отказаться от плана – употребить их опять-таки для приобретения новой славы. Страсть мою к книгам я не называю нынче влечением к науке, а настоящим ее именем, и вижу в ней только признак того, что я большой библиофил, потому что я люблю книги, какого бы рода они ни были, и сгораю желанием, увидя книгу, не узнать то, что в ней написано, но только узнать, что это за книга, какова и прочее. Самому чтению какой бы то ни было книги я большею частью предаюсь только для удовольствия сказать себе: читал то и то; эта и другая, и третья, и десятая книга мне известны… Поэтому-то я так люблю ныне читать журналы и преимущественно отдел библиографии и журнальные заметки. Недавно присоединилось сюда и другое побуждение: я читаю чаще для того, что это пригодится на приемном экзамене. Далее я пока не простираюсь. Литературные цели мои достигаются пока только записываньем, списываньем и писаньем».

Замечательное влияние на этот кризис имело чтение Добролюбовым беллетристов 40-х годов – влияние, которого не избегали в те годы все сверстники Добролюбова. Изображения сентиментальных мечтателей вроде Адуева или бесхарактерных и безвольных Гамлетов вроде Вихляева, Шамилова и прочих, спускали молодых людей из заоблачных высот на землю, возбуждали их молодую энергию к развитию в себе характера и воли. То же самое испытал и Добролюбов:

«В начале прошлого года, – пишет он все о том же своем возрождении, – я как-то все сбивался; хотел походить на Печорина и Тамарина, хотел толковать, как Чацкий, а между тем представлялся каким-то Вихляевым и особенно похож был на Шамилова. Изображение этого человека глубоко укололо мое самолюбие, я устыдился, и если не тотчас принялся за дело, то, по крайней мере, сознал потребность труда, перестал заноситься в высшие сферы и мало-помалу исправляюсь теперь. Конечно, много здесь подействовало на меня и время, но не могу не сказать, что и чтение „Богатого жениха“ также способствовало этому. Оно пробудило и определило для меня давно спавшую во мне и смутно понимаемую мною мысль о необходимости труда и показало все безобразие, пустоту и несчастие Шамиловых. Я от души поблагодарил Писемского. Кто знает, может быть, он помог мне, чтобы я со временем лучше мог поблагодарить его…»

Прямым следствием этого пережитого в 17 лет кризиса было то, что Добролюбов почувствовал себя выросшим из рамок семинарского учения и далее оставаться в семинарии сделалось для него немыслимо. Так как отец Добролюбова наотрез отказал сыну в поступлении в университет, то Добролюбов решил поступить в петербургскую Духовную академию. На это дело старик согласился легче; не было возражений о трудности учиться, ни о возможности поступить туда; сказано было только несколько слов о его молодости, но юноша убедил, что молодому легче учиться, и дело было слажено.

Лебедев свидетельствует, что в 1853 году был вызов из богословского класса (высшее отделение семинарии) в петербургскую Духовную академию и что отправили двоих, в том числе Добролюбова. Но это сомнительно. Если и был такой вызов в 1853 году, то он мог касаться лишь воспитанников, кончивших в том году семинарский курс. По крайней мере, Добролюбов ни слова не говорит ни о каком вызове, а дело представляет в таком виде, что после долгих колебаний были написаны Добролюбовым две просьбы: одна – к обер-прокурору Святейшего Синода, графу Протасову, другая – местному архиерею. 13 марта 1853 года прошение Протасову было отправлено в Петербург, а 4 августа Добролюбов выехал туда в сопровождении товарища своего Ивана Гавриловича Журавлева, который, как оказалось, один только ехал в Духовную академию по вызову.

Глава II

Поступление Добролюбова в педагогический институт. – Занятия его и отношения с профессорами и товарищами. – Потеря матери и отца и последствия ее

Трогательное впечатление производит первое письмо Добролюбова к своим родителям, писанное дорогой, в Москве 6 августа, рисующее юношу нежным «маменькиным сыночком», только что оперившимся и вылетевшим из родительского гнезда птенцом.

«Воображаю, милые мои папаша и мамаша, – пишет он в этом письме, – с каким мучительным беспокойством смотрели вы вслед удалявшемуся дилижансу, который оторвал меня от родимого края. Вас тревожила не столько горесть расставанья, сколько страх грядущих неприятностей, которые могли встретиться со мной на неведомом пути. Но Бог, которому молились так усердно все мы, и особенно вы, мамаша, милосердый Бог сохранил меня цела и невредима…»

Снарядив в дальнюю дорогу милого сынка, заботливая матушка не преминула снабдить его целым ворохом всякого рода печений и варений, и Добролюбов в том же письме считает нужным сообщить, что «до самой Москвы мы продовольствовались почти одним домашним запасом, а чаю, я полагаю, и в Петербурге мне не выпить: ужасающее количество; мятных лепешек станет на целую вечность, по замечанию Ивана Гавриловича».

Успокоив таким образом заботливость своей матушки, без сомнения, тревожившейся, хватит ли сынку запасов на дорогу и не пришлось бы ему прохарчиться, Добролюбов затем обращается к папаше, которому тоже знает чем угодить: ему он сообщает, как он лазил на колокольню Симонова монастыря и ходил с товарищем в Новоспасское принять благословение высокопреосвященного Филарета. «Он еще свеж, – сообщает Добролюбов, – сед меньше вас, папаша, но говорить едва может как следует в церкви. Я стоял от него через три человека и едва мог расслушать некоторые слова из Евангелия, которое он читал на молебне».

Из Москвы Добролюбову пришлось впервые в жизни ехать по железной дороге, и во втором письме домой, уже из Петербурга, он простодушно признается, что в Нижнем представлял себе вагон просто экипажем, а каково же было его удивление, когда вагон оказался маленьким «четвероугольным домиком», настоящим ноевым ковчегом, состоящим из одной большой комнаты, в которой наделаны скамейки для пассажиров.

По приезде в Петербург Добролюбов первым делом испытал неприятность, какой приходится подвергаться многим таким же неопытным провинциалам. Когда вышли они с товарищем из вокзала, лил дождь, осенний, мелкий, частый. Наняли извозчика за 25 копеек серебром до Духовной академии. Смотрят, довез их извозчик до Казанского моста и остановился: «Здесь», – говорит. Спрашивают будочника, где найти академию (а Добролюбов уж знал, что у Казанского моста нет ее); будочник указал им, и их привезли на Васильевский остров, условившись, что еще четвертак должны они отдать извозчику. Приехали– смотрят: Академия художеств!..

– Что ты за болван, братец мой! – восклицает Добролюбов. – Куда ты меня завез?

– Да куда же, сударь! Мы только и знаем, что одну Микодемию; разве еще есть какая?

Делать нечего, растолковали кое-как, что Духовная академия и Невская лавра значат то же, что Невский монастырь, и что тут же – Невский проспект. Извозчик понял наконец, но очень основательно начал доказывать, что, провезши их за полтинник, он не иначе может довезти обратно, как за полтинник же. Дождик продолжал лить, чемоданы были довольно тяжелы, пришлось согласиться. В этом факте Добролюбов впоследствии видел предзнаменование того, что ему суждено учиться не в Духовной академии, а в педагогическом институте, и отмечал его в письме к родителям даже как указание свыше…