Изменить стиль страницы

Генрих проговорил все это со страстным увлечением, произнося каждое слово так, словно оно было ему особенно дорого или словно оно в первый раз в жизни пришло ему на уста. Смотря на этого полуюношу, полуребенка, в котором было так много внутреннего огня, что ничтожного повода, вроде легкомысленных вопросов случайного посетителя, было ему достаточно, чтобы вспыхнуть огненными языками, – чувствовал я, что падает и замирает во мне вся к нему ненависть, всякое к нему недоброжелательство. Я слушал удивительные переливы его голоса, словно открывавшие голубые дали, вглядывался в его глаза, которые, как мне казалось, оставались, несмотря на оживленность речи, печальными, как бы тая на своем дне канувшее туда отчаяние, – и был как змея, выползшая из-под камня, чтобы ужалить, но зачарованная напевом африканского заклинателя. Был один миг, когда я почти готов был воскликнуть: «Простите меня, граф, ведь я недостойно посмеялся над вами!» Но с ужасом, поймав свою мысль на такой опасной тропинке, я сам крикнул себе «берегись!» и поспешил овладеть своею душою, как всадник понесшей лошадью. И тотчас, чтобы дать себе возможность оправиться, бросил я еще несколько слов Генриху, сказав ему:

– Я не боюсь испытаний, ибо мне давно нестерпимо наше знание, которое есть, по выражению одного ученого, уподобление познающего познаваемому, assimilatio scientis ad rem scitam[147]. Я ищу того познания, о котором говорит тот же Гермес Трисмегист, как о разумной жертве души и сердца. А тому ли, кто ее ищет, бояться дорожных шипов?

Генрих схватил и эти слова, как драгоценную находку, и, словно бы по всякому поводу мог он говорить без конца, тотчас разлился передо мною в длинной и тоже воодушевленной речи. И опять, против моей воли, эта речь, как будто произнесенная с желанием убедить и уговорить своего лучшего друга, отпечатлелась в моей памяти так резко, что сейчас не составляет мне труда воскресить ее, едва ли не от слова до слова.

– Я вас понимаю, я вас понимаю, – сказал он. – Только вы все-таки ошибаетесь, думая, что мы в силах раздавать истинное познание, как дары. Сокровенные знания называются так не потому, что их скрывают, но потому, что они сами скрыты в символах. У нас нет никаких истин, но есть эмблемы, завещанные нам древностью, тем первым народом земли[148], который жил в общении с богом и ангелами. Эти люди знали не тени вещей, но самые вещи, и потому оставленные ими символы точно выражают самую сущность бытия. Вечной Справедливости, однако, надо было, чтобы мы, утратив это непосредственное знание, пришли к блаженству через купель слепоты и незнания. Теперь мы должны соединить все, что добыто нашим разумом, – с древним откровением, и только из этого соединения получится совершенное познание. Но, верьте мне, чистая душа и чистое сердце помогут в этом более, чем все советы мудрых. Добродетель – вот истинный камень мудрецов!

В этом месте речи Генрих сделал остановку, потом, с совершенно измененным лицом и немного блуждающим взором, добавил тихо и раздельно:

– Ведь вы тоже знаете, что времена и сроки исполнились. Ведь вы тоже, как только наступает тишина, слышите раскрываемые двери. Вот и сейчас: прислушайтесь! Слышите, шаги приближаются? слышите: падают листья с деревьев?

Последние слова Генрих произнес совсем замирающим голосом, делая знак мне соблюдать тишину, весь насторожившись, словно действительно слышал он шум шагов и падение листьев, и близко наклонив ко мне свои глаза, большие и безумные, так что стало мне жутко и не по себе. Я оторвал свой взгляд от взгляда Генриха и, вдруг откинувшись назад, на спинку кресла, переменил тон и сказал ему твердо и жестко:

– Довольно, граф, теперь я все понял, что желал узнать.

Генрих посмотрел на меня недоумевающе и спросил:

– Что вы поняли и что вы желали узнать?

Я ответил:

– Я окончательно узнал, что вы – обманщик и шарлатан, который где-то украл обрывки сокровенных знаний и пользуется наворованным, чтобы выдавать себя за посвященного и учителя!

При таком неожиданном нападении Генрих невольно поднялся со скамьи и, продолжая глядеть прямо на меня, сделал несколько шагов вперед, словно желая потребовать от меня объяснений. Я ждал, не двигаясь, не опуская взгляда, но, не дойдя до меня, Генрих переломил свое волнение и произнес кротко:

– Если вы так думаете, нам не о чем больше разговаривать! Прощайте!..

Но я, толкая самого себя вниз по склону, крикнул ему:

– Теперь это вы ошибаетесь, думая, что за обман заплатите так дешево! Есть святыни, которыми нельзя шутить, и есть слова, которые нельзя произносить легкомысленно! Я призываю вас к ответу, граф Генрих фон Оттергейм!

С гневным лицом Генрих ответил мне:

– Кто вы такой, что приходите ко мне и вдруг начинаете говорить таким голосом? Я могу не слушать вас!

Я возразил с торжественностью:

– Кто я? Я – голос вашей совести и голос мести!

Говоря так, я себе показывал на глаза Генриха и напоминал, что их любила Рената, – на его руки, и говорил, что она их целовала, – на все его тело, и старался представить, как она ласкала его с упоением. Словно большими мехами, раздувал я в своей душе огонь ревности и, словно полководец солдатам, приказывал я своим словам: «Смелее!»

Между тем Генрих, сочтя меня, должно быть, за помешанного, сказал мне: «Мы поговорим после!» – и хотел выйти из комнаты. Но я, в страхе, что не использовал этой встречи, которая может не повториться, загородил Генриху дорогу и крикнул, уже в самом деле со страстью:

– Вы, говорящий о добродетели, я вас обвиняю в бесчестности! Я вас обвиняю, что вы по отношению к даме вели себя не как рыцарь! Вы обманом увезли в свой замок девушку для целей низких и едва ли не преступных. Вы потом пренебрегли ею и покинули ее. Когда же она здесь, на улице, молила вас о снисхождении, вы оскорбили ее, как мужчина не должен оскорблять женщину. Я вам бросаю перчатку, и вы подымете ее, если вы рыцарь!

Впечатление моих слов, необдуманных, которых, по всем соображениям, говорить мне не следовало, было выше моих ожиданий, потому что Генрих метнулся от меня в сторону, как раненый олень; потом, в крайнем волнении, схватил какую-то книгу с аналоя и безвольно, дрожащими пальцами, стал ее перелистывать; наконец обернулся и спросил меня подавленным голосом:

– Я не знаю вас, кто вы такой. Я могу принять вызов только от равного себе…

Эти слова заставили меня потерять последнее самообладание, ибо хотя я и не имею никаких причин стыдиться своего происхождения от честного медика маленького городка, однако в вопросе Генриха узнал я незаслуженное оскорбление, которое клеймило меня уже не раз, как человека не из рыцарской семьи. И в тот миг не нашел я ничего более достойного, как, откинув голову, сказать с холодной гордостью:

– Я такой же рыцарь, как вы, и вам не может быть стыда сойтись со мною в честном поединке. Пришлите же завтра ваших товарищей, в полдень, к собору, условиться с моими. Иначе мне останется убить вас как труса и не знающего чести.

Уже произнеся эти слова, понял я, как позорно было мне лгать в ту минуту, и меня охватили стыд и раздражение, так что, не добавив более ничего, почти выбежал я из комнаты Генриха, быстро спустился вниз по роскошной лестнице и гневным движением заставил растворить предо мною выходную дверь. Лицо мое в свежий ветер светлого зимнего дня и глаза мои в ясное синее небо упали как в водоем с ключевой водой, и я долго стоял, неуверенный, было ли в действительности все, что произошло. Потом я пошел по улице, как-то невольно касаясь рукою стен, словно слепой, нащупывающий свою дорогу, и вдруг прямо передо мною означилось лицо Ренаты, испуганное и бледное, с расширенными зрачками. Она хотела что-то спросить у меня, но я отстранил ее с такой силой, что она едва не упала, ударившись о выступ дома, а сам пробежал дальше, не произнеся ни слова.

вернуться

147

Scientia est assimilatio scientis ad rem scitam, scientia est sigillatio scibilis in intellectu scientis(Наука есть уподобление познающего познаваемому, наука есть запечатление познаваемого в разумении познающего (лат.).) – схоластические аксиомы.

вернуться

148

«Первый народ земли». Согласно оккультным учениям, первобытные люди обладали способностью воспринимать не явления, но сущность вещей. Поэтому мы тем ближе к истинному пониманию мира, чем ближе к древнейшему преданию. (Мистическая история человечества рассказана Фабром д’Оливье в его сочинении: «Histoire philosophique du genre humain», 1 ed, P. 1822.)