Изменить стиль страницы

И все же утром пошел к Свистонову Куку. Решил хоть от знакомых скрыть себя, слезно умолял Свистонова разорвать рукопись.

– Что ж, прикажете на колени перед вами стать? – кричал Куку. – Если вы честный человек, то вы должны порвать рукопись. Посмеяться так над человеком, всеми уважаемым. Да если б мы в другое время жили, то не избежать бы вам моих секундантов! Но теперь, черт знает что, – прошептал он, закрывая лицо руками, и Свистонов почувствовал, что не человек уже стоит перед ним, а нечто вроде трупа.

– Умоляю вас, Андрей Николаевич, дайте мне, я уничтожу вашу рукопись…

– Иван Иванович, – отвечал Свистонов, – ведь это не вас я вывел в литературу, не вашу душу. Ведь душу-то нельзя вывести. Правда, я взял некоторые детали…

Но Куку не дал договорить Свистонову. Куку бросился к столу и хотел схватить листы бумаги. Свистонов, боясь, что погибнет его мир, и желая отвлечь Куку, спросил:

– Как поживает Надежда Николаевна?

Обезумевшее лицо со сжатыми кулаками подошло к Свистонову.

– Вы – не человек, вы получеловек. Вы – гадина! Вы больше меня знаете, что с Надеждой Николаевной.

Со сжатыми кулаками Куку прошелся по комнате.

Становилось душно. Свистонов распахнул окно и заметил, что во дворе уже возвращаются а службы, беседуют. «Опоздал, – подумал он, – придется завтра отнести к машинистке». Куку не уходил. Куку обдумывал, сидел в кресле.

Свистонов размышлял о том, что, пожалуй, некоторые эпизоды, так сильно взволновавшие Куку, можно было бы изменить, что и раньше приставали, но никогда… не было такой боли.

– Мне пора, – криво улыбнулся Свистонов стоял, пока одевался Куку.

Они вышли вместе. Свистонов нес рукопись. Куку поглядывал на рукопись и молчал. Он боролся с желанием вырвать рукопись и убежать. Не сказав друг другу ни слова, на перекрестке они разошлись.

Куку не приходил, не писал. Наступили томительные дни для Наденьки. Она входила в дом-город, но не заставала Ивана Ивановича. Радостный и солидный, он не протягивал ей рук при встрече. Его бас не раздавался. Иногда со двора она видела свет в его окне, поднималась и тщетно звонила.

Иван Иванович спустился в настоящий ад. Образ Кукуреку стоял перед ним во всей своей нелепости и глупости. Правда, он, Иван Иванович, больше не ездил по пригородам. Правда, он сбрил баки, и переменил костюм, и переехал в другую часть города, но там Иван Иванович почувствовал самое ужасное, что, собственно, он стал другим человеком, что все, что было в нем, у него похищено, что остались в нем и при нем только грязь, озлобленность, подозрение и недоверие к себе.

Физически он изменился. Он похудел, губы у него поджались, лицо приняло озлобленное, брезгливое выражение.

Став получеловеком, Иван Иванович принялся искать новую судьбу.

Решив, что Свистонов вообще посмеялся над уважением к великим людям, Куку стал презирать великих людей. Теперь он говорил старым своим знакомым не о том, что не следует сидеть на диване Достоевского с самодовольством, а о том, что вообще не следует хранить диваны Достоевского, пушкинские реликвии и тому подобное, что все это надо сжечь как сеющее вредные мысли и вызывающее вредные желания.

Он принял смех Свистонова над фанфаронствующей любовью за смех вообще над любовью и стал говорить, что любви нет, что есть только соприкосновение эпидерм.

Боясь встретиться со старыми знакомыми, он решил переехать в другой город.

Совершив духовное убийство, Свистонов был спокоен.

«Это произошло согласно определенным законам, – думал он. – Куку был ненастоящий человек. Я поступил безнравственно, воспользовавшись им для моего романа. Во всяком случае, не следовало ему читать до окончательной отделки, до возведения его в тип. Он верил в меня, в мою дружбу. Поступок мой неэтичен, но Куку неожиданно явился ко мне на квартиру, у меня не было выхода. Это было все же невольное убийство».

Глава четвертая. Советский Калиостро

Психачев жил на набережной Большой Невки в небольшом деревянном домике, откуда он ездил по всей России. Домик был тих и удивительно прозрачен. Тихий садик перед ним, тихая и безлюдная набережная.

В отдалении небольшой кооператив с пыльными окнами и чайная.

Никто не знал, что здесь живет советский Калиостро.

Цветы в желтеньких горшочках стояли на окнах. Самозваный доктор философии гулял по саду и обдумывал план новой авантюры – гипнотического сеанса в Волхове.

Все знают Волхов, где дома стоят как бы на курьих ножках, где завклубом в день именин своей жены устраивает в клубе танцульки.

Куда приезжают фокусники раз в два года. Настоящих же актеров никогда не видел Волхов.

Добряк-циник гулял по саду и обдумывал. В комнате его дочери горела лампочка под розовым с букетами абажуром. Отец подошел к окну и заглянул. «Милое дитя, – подумал он, – ложится спать. Она не знает, как ее отцу тяжело достается его хлеб».

Советскому Калиостро было грустно в этот вечер.

По набережной спешил одинокий прохожий.

Прохожий чиркнул спичку и осветил вынутую из кармана бумажку.

Психачев узнал Свистонова и вышел за калитку.

– Вы ко мне? – спросил он.

– Нет, не к вам, – ответил Свистонов. – Я к вам завтра зайду. Сегодня я спешу в другой дом.

– Обманете, – махнул рукой Психачев.

– Однако у вас воняет, – сказал Свистонов, входя на следующий день и осматривая комнату. – Неужели вы никогда не раздеваетесь и сапог не снимаете? На этом диване вы спите? Ну и одеяльце у вас! Ух, устал я за сегодняшний день, уважаемый Владимир Евгеньевич!

Свистонов взял со стола карточку.

– А это вы ребенком?

– Будьте как дома, осматривайте.

– А в переписку свою дадите заглянуть? Письма к вам, от вас письма – все это очень интересно. Можно открыть? – спросил Свистонов, подходя к шкафу.

– Так, фрак, изъеденный молью… и цилиндр, должно быть, у вас сохранился? А где семейный альбом? – спросил Свистонов.

Хозяин удалился и принес альбом с лаковой крышкой. Гость перелистывал, рассматривал фотографические карточки, – мечтал. Психачев стоял у стола, подперев кулаками голову.

– Познакомьте меня с вашей семьей, – сказал Свистонов.

– Нет, этого никак нельзя… – зарумянился Владимир Евгеньевич.

– Папа, папа, тебя спрашивает графиня, – вбежала его четырнадцатилетняя дочь.

– Сейчас, Маша, – засуетился Психачев и нырнул в дверь.

– Познакомимтесь, – подошел Свистонов к подростку. Маша сделала книксен.

– Вы, должно быть, учитесь в трудовой школе? – спросил Свистонов, отпуская ее ручку.

– Нет, папа меня не пускает.

Свистонов смотрел на ее щупленькую и нарядную фигурку. Психачев вбежал.

– Уйди, уйди, Маша!

Дочь кокетливо посмотрела на Свистонова.

– Уйди, я тебе говорю.

Маша ушла. Но через минуту она опять вбежала.

– Папа, князь пришел.

– Ради бога, простите. – И взяв Машу за руку, снова нырнул Психачев в двери. Портьеры сомкнулись. Свистонов курил и ждал. Он бросил взгляд на корешки пыльных, заплесневелых книг. И стал читать названия.

– Что это вас все титулованные посещают?

– Это случайно, – сконфузившись, ответил Психачев.

– Ну ладно. Что же вы намерены мне рассказать?

– Вас интересует, кто с кем живет?

– Признаться, мало.

– Что же вас интересует?

– Ваши наблюдения за последние годы. Ваши чувства и мысли. Скажите, зачем вы стремились охаять науку?

– Я считал это оригинальным.

– Вы, конечно, в юности писали стихи?

– О триппере.

– Весело!

– Очень весело.

– Папа, папа, мама зовет, – раздался голос из-за двери.

– Сейчас, деточка.

Свистонов подошел к полке. Развернул Блока на закладке:

Уж не мечтать о нежности, о славе,
Все миновалось, молодость прошла!