– Мы государю покорны, будем стараться ему со усердием.
– В таком разе, – приказал полковник, – соберите немедля со своего села сколько можно молодых мужиков с лошадьми, я поверстаю их в казаки, и чтобы были они готовы к выступлению.
Было набрано двадцать пять человек. Канзафар к ним придал двенадцать из своих людей и определил, по их желанию, сотником над ними Ивана Белобородова.
Белобородов, изменившись в лице, вскочил со стула, хотел было возразить, что он, мол, человек покалеченный, хромой и многосемейный, командовать отрядом не может. Но Канзафар, насупив брови, взглянул на него сурово и по-строгому пальцем погрозил. Да и жители закричали в голос:
– Жалаим, жалаим тебя в свои начальники! Не отрекайся, Иван Наумыч, потрудись миру. Ведь ты царской службы солдат.
Белобородов сразу как-то осел, обмяк, потерял волю над собой.
Канзафар со своей толпой прогостил в Богородском двое суток. Белобородов получил приказ: выступать в поход вместе с Канзафаром. Вот беда! Что делать? В отпор идти – пожалуй, голова слетит... Значит, доведется всю домашность свою бросить. Ну, что ж, теперь пятиться поздно.
Ненила Федотовна, чтобы не подымать при начальнике гвалта, увела Белобородова на огород, в сарай, и там, как медведица на пестуна, насела на него:
– И куда тебя, хромого дурака, в этакую погибель-то несет?
Она долго ругала его, даже пыталась влепить ему затрещину, да рука не поднялась: жалость к мужу повисла на руке тяжелой гирей. Белобородов выслушал женину бурю молча; душа его не покачнулась. Не потому ли стала она вдруг твердой, что он, бывший солдат, усмотрел некую цель, как стрелок – мишень, куда ему вогнать пулю? Да нет, нет, никакой цели Белобородов перед собой не видел и, не случись в Богородском Канзафара Усаева, торговать бы ему, Белобородову, в своей лавке медом да воском до самой смерти. И со вздохом он сказал жене:
– Прости меня, Ненилушка, желанная моя!.. Прости ради Бога!
И бросились они друг дружке на шею, и губы их сомкнулись в прощальном целовании, и слезы разом брызнули из глаз.
А там, на церковной площади, уже высвистывали башкирские дудки, выбрякивали бубны, громкий клич стоял:
– По коням! Айда, айда!
И вот осталось Богородское позади. Прощайте все, простите...
Белобородов ехал рядом с Канзафаром. Сердце его стучало часто и тревожно, сердцу было больно. Всюду простор и солнце, кругом белые снега лежат, а перед мысленным взором непроглядные туманы: все, что впереди, укрыто-нахлобучено шапкой-невидимкой.
Если б знал Иван Наумыч, что боевой путь его будет славен, что предстоит одержать ему многие победы над врагом, он исполнился бы гордостью и великим ликованьем. Но если б по-настоящему прозрел он сам или рыжий кот-вещун шепнул бы ему во сне: «Когда начнет желтеть на березе лист, сказнят тебя, хозяин, лютой казнью», – Белобородов круто бы повернул своего коня, приурезал его ременной плетью, и понес бы, понес его быстрый конь в синие леса, в тайное укрытие...
Однако ни славных своих дней, ни своего темного конца он не ведал. Человек, как ладья, мчится вместе с теченьем по волнам бесконечности. И трижды печальна участь пловца, ежели он кинется в волны без руля, без ветрил. Лишь сильные руки, железное сердце да прозорливый ум ведут человека к цели: в тихую заводь, против воли, в бешеной схватке с природой, с привычкой, с капризом случайности.
Торговец, из крестьян, бывший солдат царской службы, Белобородов пустился в путь без руля, без ясной, осмысленной цели. Но в его темном сознании, где-то под спудом, все же брезжил некий робкий свет... Может статься, был то отблеск далекого зарева – зарева дум и надежд многострадальных предков его...
В селе Алтынном военачальники разделились: Канзафар с толпой пошел под Кунгур, Белобородов с сотней людей подался в сибирскую сторону через Ачитскую крепость, к Екатеринбургу.
Разлучаясь, Канзафар вручил Ивану Наумычу для публикации манифест государя и преподал наставление:
– Противникам рубить голову, а склонившихся жаловать вольностью, стричь их по-казацки и приводить к присяге.
Таково было начало Белобородова как самостоятельного вождя одного из главных отрядов пугачевского движения. Таким образом, их стало трое: Белобородов, Чика-Зарубин и сам Пугачев.
Глава IV
Штурм Яицкой крепости. Малые дети. Оренбург
1
Свадьбы прошли шумно. Обе пары молодых были своей судьбой довольны выше меры. Особенно ликовал, сидя на пиру рядом с своей ненаглядной Марфочкой, Ваня Почиталин. Девятнадцатилетний парень, он успел отпустить русую бородку и походил на заправского казака.
Пугачев в церкви не был, он приехал с военного ученья к свадебному столу.
Пир шел горой до третьих петухов. Выпито, съедено было много, у залихватских плясунов поотлетели каблуки. В плясы вступил и сам Емельян Иваныч. Он держал себя не так, как в Берде, в царском дворце своем – сановито да важно, а попросту, без затей, и лихо отплясывал с веселыми девахами. Сам заводил игры, первым был запевалою. И уж не просто песня, а зычный, в полсотни глоток, рев сотрясал стены, колебал хвостатые огоньки свечей.
Со свадебного пира дважды бегал Емельян Иваныч на работы. Копачи и плотники вели подкоп внатуг, без передыху. В траншее горело множество восковых и сальных свечей. Пробовали зажигать смоляные факелы, но они очень чадили.
– Вздых спирает, – жаловались землекопы, – шибко тяжело дышать.
– Да уж порадейте, детушки, таперь недолго, – подбадривал их Пугачев.
И велел в потолке минной траншеи сверлить отдушины наружу, через три сажени одна от другой.
Поздним часом гости со свадебной пирушки разошлись. Остались мертвецки пьяные да почтенные старики. Обе пары молодых, на разубранных тройках с бубенцами, отправились по домам. Гости пожелали им покойной ночи, всяческих успехов в жизни и дали в их честь ружейный залп.
И лишь залп отгремел, оба старика сторожа на колокольне враз вскочили и закричали что есть силы:
– Посма-а-атривай!
– Послу-ушивай!
И на батареях шевельнулись. Но снова все стало спокойно: песня, бубенцы, скрипка на морозном воздухе пиликает.
Из соборной сторожки вылез старый пономарь Наумыч, постоял, посмотрел на заветные семь звезд, потянулся к веревке и отбрякал в колокол десять раз. Надо бы еще надбавить, да дюже студено, и глаза слипаются, сон долит... Ох, Господи, твоя воля... Который же час-то взаправду? Чегой-то и петух не кукарекает: то ли спит, то ли сдох вовсе? Всякому дыханию свой конец приходит.
К 20 января подкоп был готов. Длина его тщательно промерена – около пятидесяти сажен, и надсмотрщик Яков Кубарь заверил царя-батюшку, что землекопы стоят уже под валом укрепления.
Темная ночь, небо в хмаре. Тишина. Пугачев с ближними торопится к подкопу.
И как раз в этот час возле крепостных ворот трижды прокуковала кукушка. По веревочной лестнице малолеток Ваня Неулыбин перебрался через вал и был отведен к самому коменданту. Симонов еще не ложился, вышел в кухню, поприветствовал мальчонку, спросил:
– Как дела, малец? Чего долго не бывал?
– А неможно было, васкородие, караулы у них, разъезды. Подкоп под крепость роют.
– Подкоп?! Да полно, уж не врешь ли ты? Не подослан ли, чтоб с толку меня сбить? Батька-то твой еще не переметнулся к Пугачу?
У мальчика задрожал подбородок, градом покатились слезы. Симонов, видя свою промашку, погладил мальчика по голове, сказал:
– Ну, ладно, ладно. Я пошутил. Верю тебе, Иван Неулыбин! Откуда же и куда они, изверги, подкоп ведут?
– Не знаю, – утирая слезы шапкой, ответил Ваня. – И никто не знает. Я ж говорю, что караулы у них... Батенька говорил, быдто ведут подкоп от дома отставного казака Ивана Губина, а куда – неведомо.
– Проверим, – сказал Симонов и отправил посыльного за капитаном Крыловым.
Тем временем Пугачев велел поставить в край подкопа бочку с десятью пудами пороха. Порох втугую забит был тряпьем.