Изменить стиль страницы

– Охота тебе была подобную глупость затевать. И убыточно, и гадко.

И не успел он докончить, как к беседке начала подваливать пьяная толпа. Впереди шагал землекоп из артели Лукича, рыжебородый Митька. Он недавно кончил тюремную высидку за «своевольщину» в Царском Селе, на нем, невзирая на крепкий мороз, поверх рубахи – лишь рваная бабья кацавейка, голова простоволосая. Засучив рукава и потрясая кулаками, он хрипло орал:

– Бей всех подрядчиков! Дави богачей! Из-за них, гадов, я тверезый зарок нарушил, в острог попал.

– Царь-то батюшка, слышно, по Яику гуляет с воинством своим... Могила богачам! – подхватили другие.

– И поделом! Богачи жилы из нас тянут, а тут, ишь ты, винишком улещают, рыбу-кит выставили...

– Бей не робей, скрозь, кто попадется!

– Круши рыбу-кит! Имай ее за зебры!

И толпа нахраписто полезла по ступенькам. Барышниковы заскочили внутрь беседки, захлопнули за собой дверь. А верзила Митрич, распахнув медвежью шубу и отведя в сторону свою бородищу, чтоб видны были на груди кресты и медали, завопил:

– Стой, оглашенные! Что вы...

Кто-то в толпе выкрикнул:

– Робята! Это главный енерал...

– Бей генералов! – взголосил рыжебородый Митька. Он прыгнул к Митричу и схватил его за бороду. Но широкоплечий Митрич, по-медвежьи рявкнув, сгреб Митьку за портки и кацавейку и швырнул в толпу. Толпа попятилась, зло захохотала.

Пересвистываясь, бежали к беседке полицейские и служащие Барышникова. Первым поймали Митьку.

– Лошадей! К черту праздник! – вращая осовелыми глазами, кричал Барышников. – Выпустить вино из бочек... В снег, в снег!

– Не можно, Иван Сидорыч, – задышливо ответил упарившийся от бега управляющий. – Чернь всем вином завладела.

Озлобленные отец и сын, в сопровождении служащих и Митрича, быстро шли к выходу. Ну и распустила ж матушка царица столичный народишко! Они не замечали ни крутящихся каруселей, окруженных ротозеями, ни ледяных гор с катающимися в долбленых челноках, ни веселых качелей. Звуки гармошек, балалаек и военного оркестра, нескладная запьянцовская песня, отчаянные вопли пришедших в буйство запивох не касались сознания Барышниковых. Они лишь видели шагавших справа и слева от себя возбужденных, ненавидящих их людей. Барышниковы косились на них со страхом, отвращением и злобой.

Привлеченные криками, сбегались со всего сада пьяные и трезвые. Иные из толпы знавали Ивана Сидорыча лично. Видя перед собою богача-хозяина, они считали нужным, хоть в пьяном положении, хоть раз в жизни, выместить на нем давно накопившуюся злобу.

– И не стыдно вам, рожам-то вашим, – отругивался Митрич, с опаской косясь на пьяниц. – Эх вы, народы... Благодарить должны!

– Благодарим, благодарим, – отвечали трезвые. – Спасибо за угощеньице, Иван Сидорыч.

– О-о-о, да это вон кто... Ванька Барышников, трактирщик! – выкрикнул подбежавший большеусый кузнец с бельмом.

– Ха-ха! Хватил нищего по затылку, – с ядовитым хохотом отвечали из толпы. – Он давно трактиры-то бросил, он на винных откупах разжился да на подрядах.

– Он, холера, пять бочонков апраксинского золота украл на войне! – подхватил кузнец. – Он вор казенный, вон он кто. Дай ему по шее!

– Врешь, мазурик! – дико захрипел на ходу Барышников и приостановился, грозя кузнецу вскинутым пальцем. – Быть тебе на каторге!

– Ха-ха! Бей его! – крикнул кузнец, с ловкостью скакнул к трясущемуся от ярости Барышникову и крепко ударил его в ухо. Бобровая шапка покатилась в снег, а сам Барышников, покачнувшись, упал на руки Митрича.

Кузнеца схватили, но он вырвался, приказчики вступили в бой с гуляками, а Барышниковы, под свист и улюлюканье толпы, ходко побежали к тройке. Митрич вскарабкался на облучок, Барышниковы пали в сани. И только лишь кучер расправил вожжи, как бельмастый буян кузнец кинулся к саням и сгреб богатого откупщика за шиворот. Но тройка рванула, и кузнец, цепко схваченный за руки Барышниковым-сыном, очутился на дне саней.

– Погоняй!

Валил хлопьями снег, с Невы порывами набегал ветер, кругом было мутно, сумрачно. Залились бубенцы, тройка бежала резво, кучер пронзительно кричал фальцетом:

– Па-а-а-ди! Па-а-ди-и!

Барышниковы, подмяв под себя кузнеца, сидели на нем в просторных санях и с яростью били его в лицо, в голову кулаками и ногами. Затем, окровавленного, потерявшего сознание, выбросили его из саней. Тройка ходом укатила дальше.

Было четыре часа. Спускались сумерки. Публика из Летнего сада стала разбредаться, уводя под руки покалеченных и пьяных. Однако веселье было там еще в полном разгаре. Играли три оркестра, на расчищенных полянках шел веселый пляс, пьяные, обнявшись, шатались взад-вперед, горланили песни.

С моря налетел на столицу резкий, шквалистый ветер. Вода в Неве, вздымаясь с седыми гребнями, стала прибывать. Ветер знобил прохожих, валил с ног пьяных, взвихривал буруны снега, раскачивал оголенные деревья, сердито трепал огромные полотнища трехцветных флагов, вывешенных по всему городу по случаю тезоименитства императрицы. Дворники и будочники никак не могли зажечь расставленные вдоль домов плошки с салом, только вдоль линии дворцов на Неве ярко пылали, раздуваемые ветром, смоляные бочки. В полночь ветер стих, ему на смену крепкий пал мороз.

Летний сад наконец опустел. Но по всему его простору, на аллеях и умятых сугробах валялись тела упившихся, уснувших или покалеченных в драке. Подбирать их было некому: перепившиеся полицейские либо разбрелись по квартирам, либо валялись тут же на снегу.

Наутро было обнаружено в Летнем саду множество окоченелых трупов. Замерз и рыжебородый землекоп Митька. А избитый до полусмерти кузнец был на дороге раздавлен проезжавшим в темноте пожарным обозом. Так знатный купец Барышников, при попустительстве столичного начальства, отпотчевал работящий народ.

Екатерина, проведав о всем этом, возмутилась. 27 ноября она писала генерал-полицмейстеру:

«Дмитрий Васильич! Мне сказывают, что по случаю третьеводнишнего празднования у некоего подрядчика считается померших от пьянства до трехсот семидесяти человек. И хотя я думаю, что число сие увеличено, желаю, однако ж, чтобы вы наиточнейшим образом о том изведали и мне, в самой подлинности, донести не умедлили».

Барышникову грозила неприятность. Он сильно перетрусил. Но все обошлось благополучно. Он где надо смазал, генерал-полицмейстеру Волкову подарил великолепные выездные сани с волчьей полстью, поклонился графу Алексею Орлову и вельможному И. П. Благину, прося у них совета и заступления.

– Пожертвуй несколько тысчонок в пользу Московского сировоспитательного дома, – сказал ему Орлов. – Матушка это любит.

Барышников пожертвовал десять тысяч. И не успели у него зажить разбитые о голову кузнеца маклашки пальцев, как он получил медаль и высочайшую благодарность за щедрый дар.

Барышников ликовал, по крайней мере – на людях, а вот Митрич после безумного народного пиршества восскорбел душою. Митрич, или – полностью – Прохор Дмитриевич Шеремин, был когда-то крепостным графа Шереметева. При императрице Елизавете он состоял нижним чином в гвардии. На одной из царских охот, где он был вместе с другими солдатами в качестве егеря, он своим ростом, бравой выправкой и могучим голосом обратил на себя внимание фаворита императрицы, графа Алексея Разумовского, по ходатайству которого был зачислен в штат придворных егерей, затем приставлен дядькой к явившемуся из Голштинии мальчику – великому князю Петру Федоровичу, а по воцарении великого князя произведен в его лакеи.

В молодые и зрелые годы жизнь Митрича шла как по маслу: беспечное, сытое прозябанье при дворе. Время крутилось веселым колесом, и некогда было раздумываться, вникать в смысл мимотекущей жизни. Но когда приспела старость, когда с унизительным позором был он изгнан из дворца якобы за пьянство и поселился в маленьком домишке на Васильевском острове, а затем, овдовев, перешел в услужение Барышникову, он начал относиться к жизни по-серьезному, стал вглядываться в человеческие судьбы, стал вдумчиво проверять свой житейский путь.