– Высь земная падает – это царицы любодейной трон восколебался, – гукнул в бороду отец Иван и опустил очи.
– И неведомо нам, – продолжал архимандрит, – по какой стезе совершаешь ты, царь-государь, свое шествие. Но аз, многогрешный, зрю в руце твоей карающий меч и предваряю тебя, великое чадо мое, ибо аз есмь пастырь Христовой церкви. – Отец Александр, опираясь на посох, простер правую руку с янтарными четками в сторону Пугачева и громким голосом, чтобы все слышали и запомнили слова его, сказал: – Паки и паки реку тебе, о царь благопобедный, не проливай напрасно крови людской, обсемени сердце свое добром и милостью! Не иди тропой царя Грозного, а прилепляйся к делам добрым... И тогда...
– Стой, отец Александр! – прервал его Пугачев, уперев ладони в стол и отбросив назад корпус. Все гости враз насторожились, будто почуяв в словах его боевой призыв. – Ты уж не учи меня и в наши дела не суйся, – продолжал Пугачев, поднимая свой голос. – Маши кадилом да бей за нас поклоны перед Богом. А уж мы не с добром, не с милостью, а с топором да петлей шествуем... Добро опосля само собой придет.
– Сказано в Писании, – закричал отец Иван, вскинув руку и косясь на архимандрита, – сказано: «Я не мир принес на землю, а меч!»
– И допрежь нас пробовали, ваше священство, и добрым словом и милостью, – ввязался атаман Овчинников, покручивая кудрявую бороду, – да толку мало: помещик к мужику все равно как волк к овце. Лютого волка добрым словом не проймешь...
– А кого слова не берут, с того шкуру дерут! – пришлепнул Пугачев ладонью по столешнице.
Архимандрит не на шутку испугался: сразу сник, и вся величавость его слиняла. Ему представилась повешенная на воротах воеводиха, у которой вчера пировали его сегодняшние гости.
– Послушать бы мне тебя, отец Александр, – молвил Пугачев, откидывая со лба волосы, – что ты станешь балакать, когда катерининские генералы, ежели заминка у нас выйдет, за казни примутся. Да уж и принялись кой да где! У меня дворянская кровь по каплям исходит, у них мужичья ушатами потечет. Ну так и молись, чтобы держава моя крепла. На мече – держава моя... Понял?
– Царь благопобедный! – передав посох послушнику и приложив к груди холеные руки, воскликнул архимандрит. Лицо его сложилось в плаксивую гримасу. – С тоской и душевным трепетом помышляю о будущем. И, предчувствуя его, вижу в нем оправдание пути твоего. Путь твой есть путь правды, ибо в Святом Писании сказано тако: «Вырви из пшеницы плевелы и сожги их, тогда хлебная нива твоя утучнится!»... Нива – это народ, плевелы – это супротивники народные.
– Ну, то-то же, – проговорил Пугачев. – Вот ты все толкуешь: правда, правда. А ответь-ка мне по правде истинной, как перед Богом: за кого меня чтишь? Кто ж есть я?
Архимандрит стоял, а все сидели. Лицо его вдруг побледнело, он с опасением взглянул на двух сидевших возле него иеромонахов и, опустив глаза, тихо, через силу, молвил:
– Вы есть император Петр Федорович Третий.
В это время раздались за открытыми окнами шумливые крики и топот множества ног по монастырскому, выложенному кирпичом двору.
– Допустите до царя-батюшки! – кричали во дворе. – Он нас рассудит!
Пугачев подошел к окну, глянул со второго этажа вниз и видит: большая возбужденная толпа крестьян – пожилых и старых – подступала к закрытой двери, а стоявшие на карауле казаки гнали их прочь. Среди толпы вихлялся толстобрюхий монах. Крестьяне хватали его за полы, тянули к двери, он вывертывался, орал: «Прочь, нечестивцы!» Крестьяне, задирая вверх бороды, продолжали взывать: «Эй, допустите до царя!»
– Давилин! – высунувшись из окна, прокричал Пугачев вниз. – Пусти народ!
И вот, грохая по лестнице каблуками, шаркая лаптями, ввалилась в трапезную толпа, покрестилась, пыхтя, на иконы, отдала глубокий поклон архимандриту и пала Пугачеву в ноги.
– Встаньте, мирянушки! С чем пришли?
– С жалобой, надежа-государь, с жалобой... На монахов, на гладкорожих... Баб да девок... Тово... Жеребцы! Прямо жеребцы стоялые, – раздались со всех сторон голоса.
– Да не галдите разом-то, – прикрикнул на крестьян Овчинников. – Толкуй кто-нито один.
Емельян Иваныч расчесал гребнем бороду, сел в кресло, приготовился слушать. Выступил вперед седобородый крепкий дед с ястребиным носом, с горящими глазами.
– Надежа-государь, эвот чего вчерась содеялось, – начал он, кланяясь Пугачеву. – Ведомо ли тебе, кормилец, что у нас два монастыря? Один вот этот самый, Петровский называется, а другой в пяти верстах отсель, на Инзаре на реке. Ну тот, правда что, небольшой монастырек...
– Даром что небольшой, – подхватили в толпе, – а монахи молодые, здоровецкие!
– И оба монастыря на заливных лугах покосы имеют, – продолжал старик. – Покосы у них рядышком. А наш, крестьянский, впритык к монастырским... покос-от.
– Впритык, впритык, батюшка, – снова подхватил народ. – Вот этак ихние покосы, а этак наш.
– На нашем одни девки с молодыми бабами робили да на придачу – старики, а парни-то да середовичи быдто одурели, – все в бунт, в мутню ударились: кои в твою армию вступили, кои по уезду разбрелись, помещиков изничтожать...
– Изничтожать, изничтожать лиходеев-бар, согласуемо царского, твоей милости, веленья! – шумел народ.
– И вот слушай, царь-государь! – клюнув ястребиным носом, громко сказал старик и покосился на только что приведенного людьми гладкого монаха, стоявшего поодаль. – И как заря вечерняя потухла да стала падать сутемень, бабы с девками домой пошли. Глядь-поглядь: за ними краснорожие монахи бросились, женщины от них ходу-ходу, монахи за ними – дуй, не стой... Мы кричим: «Бабы, девки, лугом бегите, луговиной!» А они, глупые, к кустарникам несутся... Они к кустарникам, монахи за ними, как кони, взлягивают, гогочут...
– Догнали? – нетерпеливо спросил Пугачев, пряча в усах улыбку.
– Нет, что ты, батюшка! – отмахиваясь руками, в один голос откликнулась толпа. – Наши молодайки на ногу скорые, а девки того шустрей... Убегли, убегли, отец. Все до одной убегли! Да их на конях надо догонять...
– Царь-батюшка, – опять заговорил старик с ястребиным носом, – положи запрет монахам, чтобы напредки не забижали наших жинок-то... Вот он, царь-батюшка, пред тобой этот самый игумен того монастыря. Его монахи-то охальничали, его! – И старик строптиво взмахнул в сторону смиренно стоявшего гладкого игумена. – Отвечай, отец Ермило, чего молчишь?
– Не мои монахи, – потряс головой игумен, обхватив руками тугой живот и устремив к потолку хитрые масленые глазки. У него загорелые пышные щеки, между ними задорно торчит красный носик пуговкой, на скулах и подбородке реденькая, словно выщипанная, темная бороденка.
– Как так – не твои! – зашумели крестьяне, надвигаясь на игумена. – Так чьи же?
– Не мои монахи...
– Ну, стало быть, твои, отец архимандрит, твоего монастыря.
– Нет, братия, – возразил отец Александр. – Мы посылаем на покос монахов богобоязненных и годами преклонных. А молодые трудники в лесу дрова заготовляют.
– Не мои монахи! – гулко бросал игумен, будто топором рубил.
– Ха, хорошенькое дело! – возмутились мужики. – Мы своеглазно видели: твои!
– Не мои монахи! – вновь затряс брыластыми щеками игумен.
– Ну вот, заладил, как филин на дубу: не мои да не мои...– осердился Пугачев. И все старики со злобой уставились на отца Ермилу.
– Твое царское величество! – начал упрямый игумен, и лицо его тоже стало злым и дерзким. – Я правду говорю: не мои монахи. Я знаю своих! Мои баб с девками всенепременно догнали бы... Как пить дать – догнали бы! А это не мои. – И отец игумен, выхватив платок, порывисто отер им вспотевшие загривок и лицо.
Первым прыснул в горсть смешливый Иван Александрович Творогов. А вслед за ним и всем прочим стало весело. Даже улыбнулся архимандрит Александр и прихихикивали в шляпенки пришедшие с жалобой старики. Лишь один отец Ермил, столь ретиво вступившийся за честь своих монахов, с видом победителя щурил на всех хитренькие глазки. Старик с ястребиным носом, кланяясь Пугачеву, молвил: