– Вестимо, царь-повелитель, ваше величество. Ну, отдыхай не то. – Творогов с Перфильевым встали, поклонились и бесшумно вышли.
Пугачев тоже вышел на волю – ветер унялся, опять пекло солнышко, – присел на горячий камень у реки, задумался. Подошел приятного вида человек лет тридцати, низко поклонился Пугачеву, стал в отдалении.
– Кто ты?
– Алексей Дубровский, ваше императорское величество, – с готовностью гаркнул человек, держа руки по швам. – Господин Иван Александрыч Творогов к вашей милости послал меня.
– Ладно. Подойди! – Дубровский подошел. Он был высок, сухощав, лицом бел и чист, русые вьющиеся волосы, маленькая бородка. – Слых идет – шибкий грамотей ты. Так ли?
– Совершенно так, ваше величество, грамотой Господь да добрые люди вразумили меня изрядно, да и по письменной части зело успешен. И в жизнь свою немало предивных книг прочел.
Пугачеву понравились быстрые и складные ответы молодого человека. Он снял казацкий простой кафтан, одернул шелковую с серебряными пуговицами рубаху, сказал, ласково поглядывая на Дубровского:
– А ну, поведай, молодец, кто ты, каким побытом прилепился ко мне? Только правду молви, я врак не люблю.
Алексей Дубровский кивком головы откинул назад русый чуб, откашлялся и, все так же держа руки по швам, заговорил:
– Как на страшном Христовом пришествии, так и перед вами, всемилостивейший государь, поведаю о всем чистосердечно, не утая и не скрывая ничего, чинимого мною в свете. Сначала находился я при родителе моем, мценском купце Стефане Трофимове; служил родитель по обнищанию своему у разных господ и четыре года тому назад помре своей смертью. Став сиротою, вступил я во услужение московского богатейшего фабриканта и обер-директора Гусятникова, а служба моя на все руки: и приказчик я, и письменных дел правило. Краше меня, бывало, никто прошенья в приказ или письмо должнику не сочинит. Дар такой во мне, ваше величество. И был послан я фабрикантом в город Астрахань для взыску по векселям одиннадцати тысяч рублей. А на получении истрачено было мною на свои мотовские нужды тысячи с три... – закончил он, потупившись.
– Эге-ге! – оживился Пугачев. – Хмель винцом шибанул, да с девчонками, поди?
– Был грех, ваше величество, не смею утаить...
– А бабы-то в Астрахани как – матерые, поди?
– Как на страшном Христовом суде показывают, разные бабы суть: есть и в телесах.
– Так, так, – улыбаясь, молвил Пугачев. – Ну, поди, водятся и сухоребрые?
– Водятся, ваше величество, и сухоребрые, – не дрогнув ни голосом, ни мускулом лица, складкопевно повествовал начитанный, книжный Дубровский, надеясь красноречием своим повеселить государя. – Они для нашего мужеска пола, аки мед для мух. Подобно облаку небесному, зрак их легок, руки в лобзании охватисты, уста – что розов цвет, сладостью напитанный; голос, аки свирель, призывающая к тихому отдохновенью. Охти мне...
Пугачев не прочь был позабавиться шутливым разговором. Похихикивая, он прыскал в горсть или, будто спохватившись, проводил ладонью по лицу от закрытого челкой лба до бороды и, подернув книзу бороду, старался напустить на себя важность. Когда Дубровский, осмелев, принялся живописать о многих астраханских грехопадениях своих, Пугачев внезапно всхохотнул и замахал руками.
– Брось, брось, Лексей! Негоже мне это слушать, – утирая рот, бороду и взмокшее лицо, строго сказал он, помедлил мало и снова вопросил: – Ну а рыжие под Астраханью есть?
– Ох, есть, ваше величество... Всякие... И рыжие, и чернявые, и совсем чернущие, аки фрукта чернослив. Сии зовутся – персианки...
– Во! – ткнул ему в грудь Пугачев пальцем. – Слышал, поди, про Степана Разина, старики песни про него спевают? Вот у того Степана персианочка была пригожая... Я, слышь, тоже лажу по делам государственным на Астрахань путь принять...
– Ежели дозволите мне, ваше величество, слово молвить, я бы присоветовал, скопив силу, на Москву вдарить. Отворив сию дверь, вы шагнете прямо в Питер.
– Знаю, знаю, Лексей, где раки-то зимуют, – сразу переменив тон, нахмурился Пугачев и посмотрел в глаза Дубровского испытующе. – А ты, я гляжу, не глуп, молодец. И в лице твоем хитрости не зрю. Да ты, Лексей, садись.
Дубровский торопливо подошел к соседнему с государевым окатному камню и присел. Внизу, под обрывом, река Миас лениво журчала меж камней.
– Ежели дозволено будет мне, скудоумному, слово молвить, я бы сказал так: посулить бы народу великие обещания и войску, противу вас прущему, такожде. Насчет рекрутского набору да податей, насчет бар и прочих утеснителей...
– Все оное в указах моих прописано, Лексей. Поди, читал... А вот надо иноверцам – указ. Сам я хотел писать, да чего-то не клеится. Турецкому султану послал намеднись грамоту по-турецки, своеручно писал, чтоб братскую подмогу оказал мне. А шведскому королю писал по-шведски, а немецкому Фридерику Второму по-немецки, ведь мы в закадычные приятели с ним подыгрывали. Бывало, пьяненькие целовались с ним. «Не плачь, – говорит, – Петруша, а я чую, на прародительский престол воссядешь ты, как пить дать, уж я тебя не оставлю». – «Спасибо, – отвечаю ему, – на царском верном слове твоем, Федя». Ведь я у него, почитай, три года гостил, как Катька-то с боярами пообидела меня. – Пугачев говорил взахлеб, но не без лукавства в глазах. Потом он вскинул голову. – А вот сын мой, наследник Павел Петрович, дай Бог, не оставляет меня, с сорокатысячным войском сюда идет, на подмогу мне, старику. Да храни его Бог и Божья Матерь! – Пугачев перекрестился, глаза его увлажнились.
Дубровский растроганно вздохнул, прижал к сердцу руку и так низко склонился, словно собирался упасть государю в ноги.
В полуверсте от них, на просторной, в редких кустарниках, долине шла потешная война: Перфильев, Чумаков, офицер Горбатов обучали ратному делу башкирцев, а заодно и вновь прибывших заводских крестьян. Были тут и те, что отстали от Пугачева в последней схватке с Михельсоном, а потом, напав на след, вновь влились в народную армию. Потрескивали ружейные выстрелы, скакали всадники – парами и общим строем, сшибаясь друг с другом и как бы пронзая один другого деревянными, вместо пик, кольями, иные на всем скаку рубили саблями чучело из соломы и с криком «урра, алла» бросались в штурм на воображаемые города, крепости.
– Ишь, шумят, ишь, храбрятся! Кабы на войне так-то. Это Перфильев с Горбатовым стараются, – сказал Пугачев, посматривая на задорную войнишку. – Добре, добре, – сказал он и поднялся. Вскочил и Дубровский.
Желая укрыться от боевого шума, они пошли вдоль берега, к серо-красной обрывистой скале. Дубровский нес государев кафтан.
– Сказывай-ка про себя дале.
– А дале так. Промотал я все одиннадцать купеческих тысяч, ваше величество. Как и не бывало их... А промотав, убоялся возвращаться к толстосуму Гусятникову и сочел за благо удариться в бега. Дав мзду, поплыл я на кашкурской кладной вверх по Волге до городу Сызрани, оттуда прошел пеш через Казань, Кунгур, Екатеринбург, полковника Имашева на винокуренные заводы. Здесь, каюсь, состряпал я фальшивый пашпорт на имя Алексея Ивановича Дубровского, переведя на оный с просроченного своего пашпорта Мценского магистрата сургучную печать.
– Мастер, значит, – подал голос Пугачев, пряча в бороду ухмылку.
– И был с тем пашпортом допущен я в контору заводскую для письменных дел, – продолжал Дубровский живо. – Не учинив никаких пакостей, а видя лишь пакости начальников и служащих, оттуда через год сбежал я на Златоустовский завод. В октябре же прошлого года был отправлен с работными людьми на медный рудник. Вот уже где хватил я поту соленого! На заводе да в руднике-то, работным человеком бывши, я все жилы надорвал... О ту самую пору приехали башкирцы с командиром Мраткой Бытырем, всюду разглашая, что явился-де под Оренбургом истинный государь Петр Федорыч Третий. И со оными башкирцами отправился я под Оренбург, в Берду. С той поры неотлучен от вашей, государь, великой армии.
Пугачев, остановившись, круто повернулся к Дубровскому, в упор взглянул на него, сдвинул брови: