Изменить стиль страницы

Дверь на кухонную лестницу вниз была чуть приоткрыта. Прячась за дверью и прильнув к щели ухом, Ненила прислушивалась к разговорам, из ее глаз покапывали слезы.

– Нам, атаманы, способней всего было бы пробираться степью через Переволоцкую крепость да прямо в Яицкий городок. Поусердствовав, Яицкую крепость мы с Божьей помощью одолели бы да укрепились бы в ней. Ась?

– Куды вы, туды и мы, – отвечали присутствовавшие. – Власть ваша!.. Приказывайте, батюшка...

«Власть, власть... Что я прикажу? – злобился Пугачев, чувствуя, что его власти кладется некий предел, его же не прейдеши. – Повластвовал! – Его душе было муторно. Он искал среди своих поддержки и, казалось ему, не находил ее. – Гришка, злодей, связать меня хотел, народ подбивал... Да и свяжут, свяжут!» Он, впрочем сказать, принял меры к охране своей жизни. В передней и на крыльце топчутся две дюжины богатырей, среди них верный Идорка, увешанный кривыми ножами. А возле «батюшки» – три изготовленных пистолета да две сабли.

Он испытующе, не распрямляя сдвинутых бровей, водит сумным взором от лица к лицу. Творогов, посматривая через окно на улицу, где грузят добром его воз, говорит:

– А не поехать ли нам, ваше величество, под Уфу, ко графу Чернышеву? А если не удастся, там под боком Башкирия, прокорм там сыщется и укрыться есть где.

Пугачев не ответил ему и, глядя в глаза Шигаеву, сказал:

– Не лучше ли нам убраться на Яик, на реку, ведь там близко Гурьев-городок, он весьма крепок, и хлеба там много оставлено...

– А что ж, – ответил Шигаев. – Речи ваши ладные, батюшка Петр Федорыч. Через Сорочинскую крепость можно на Яик-то пройти. Только вот путик-то неведом нам.

Послали за Хлопушей. Пугачев спросил его:

– Ты шатался много по степям, так не ведома ли тебе дорога Общим Сыртом, чтобы на Яик пробраться нам?

– Нет, не доводилось, – с неприязнью в голосе ответил Хлопуша, задетый за живое тем, что его раньше не позвали на совещание: ведь он, как-никак, полковник!

– Ваше величество, – поднялся Падуров. – У меня имеется хутор на Общем Сырту. Вчерась оттуда прибыл казак Репин, он сказывал, что дорога там есть. Вот его и заставим вожатым быть.

Решено было: всем полковникам готовить свои полки к походу. Брать в поход только доброконных, а остальные и все пешие идут, кто куда хочет.

– Ты, Максим Григорьич, – приказал Пугачев полковнику Шигаеву, – вино и все деньги раздай людям по усмотрению. В казне свыше четырех тысяч, да, кажись, больше медяками все – куда их нам, их на десять возов не уложишь... А ты, Тимофей Иваныч, – обратился он к Падурову, – расставь скорей в сторону Оренбурга на особицу караулы из самых верных людей, чтоб не пропускать туда ни единого беглеца, а кто вознамерится бежать, того колоть.

После несчастной битвы под Татищевой в душе Падурова произошло мучительное раздвоение. Всем существом своим он чувствовал, что судьба его навсегда связана с судьбой обожаемого им Емельяна Пугачева. Но он уже не рад был этому странному, овладевшему им чувству. И, как-никак, у него в Оренбурге жена и сын... А главное, он предвидел все усиливающийся напор правительственных войск на слабую во многих отношениях мятежную армию, и ему подчас думалось, что Пугачеву гулять не долго. Так не лучше ли загодя бросить его, отрясти прах от ног своих, посыпать голову пеплом?

«Нет, не могу! Ну, разрази меня гром небесный, не могу!.. Офицер Горбатов сам пришел к „батюшке“, я тоже передался без принуждения... Так можно ли бросать человека в такое время, можно ли изменить свой клятве? Не по-казацки это, не по-честному!» И Падуров твердо решил остаться при Пугачеве до конца. И как только решил он это, как только прекратились его колебания, на душе у него стало, как никогда раньше, светло и спокойно, точно довелось ему выиграть сражение, затемнившее тяжкую неудачу под Татищевой.

Впоследствии, в секретной комиссии, он дал любопытные показания. Вот его подлинные слова:

«...помышлял было от него отстать. Но сего исполнить – не знаю, по какой причине – не в состоянии был, ибо не знаю, как будто что удерживало меня и наводило страх отстать от него. Словом сказать, привязан я был к нему так, как бы невидимою силою или, просто сказать, волшебством. Но отчего сие со мною последовало, я не знаю».

В этих своих показаниях Падуров, без сомнения, несколько кривил душой. Он великолепно знал, что «волшебство», привязавшее его к Емельяну Пугачеву, есть высокое чувство его преклонения перед личностью вождя, принявшего на свои плечи непомерный груз быть защитником угнетенных. Да здравствует вовеки Емельян Иваныч.

Встало весеннее солнце. Это было 23 марта. В слободе столпотворение. Сроду не бывало здесь такой суеты, такого шума. Взад-вперед рыскают казаки, тянут за собой в поводу лошадей, седлают их. По дворам, огородам, переулкам, улицам запрягают подводы, валят, кто на сани, кто на телеги, всяк свое добро. Перебранка: не туда положил, не свое кладешь, сволочь! Возле Военной коллегии густая – не пробиться – толпа крестьян: что случилось, куда им деваться, где надежа-государь? Еще никто не знал толком о поражении под Татищевой. В Военной коллегии Максим Горшков со штатом писарей, среди которых «чиновная ярыжка», строчат последние бумаги. Поп Иван печальной тенью проходит вдоль шумной улицы.

Красавица Стеша, в тугой шубейке с белым воротником и в шелковой, нежно-голубого цвета, с фасоном повязанной шали, сидит на своем возу, глаз не спускает с заветных окошек государева «дворца». «Где ты, свет мой, покажись...» – шепчут ее губы, и вся она – томная, сияющая красотой своей, свежая, статная, в неизбывной тоске и горести. «Прощай, батюшка, прощай!»

А там, возле склада, выкачены с вином бочки, упивается народ. Там драка, свалка, шум. Около своей квартиры, где в сарае хранилась под караулом армейская казна, Шигаев раздает людям медяки. Без счету, без весу, пригоршнями сыплет он деньги в шапки подходящему волной народу: крестьянам, башкирцам, казакам.

– Чего ты спозаранку расселась, быдто барыня? – сказал сердито своей жене подъехавший Творогов. – Иди пока в избу, а то, мотри, замерзнешь в козловых-то сапогах, форсунья!..

– А ты куда, Иван Лександрыч? – хмурясь от солнца, спросила Стеша.

– Надо посты проверить, а то живо Голицыну в хайло угодим.

– Ой, скорей вертайся, да уж не то поедем, что ли!

Творогов усмехнулся в бороду, стегнул коня и ускакал.

Стеша видит: Ненила с Ермилкой да с Фофановым вытаскивают из подызбицы государева жилища всякое имущество, накладывают на телеги. Стеша соскочила с возу и стремглав по крыльцу во «дворец». Пугачев, нагнувшись над столом, свертывал в трубку знамя. Стеша стремительно заперла дверь в кухню, закрючила входную дверь, сбросила шубейку с шалью и кинулась на грудь Пугачеву. Прерывистые вздохи, всхлипы, последнее – навек – прощай.

– Родненький ты мой! И пошто ты на Устинье оженился-то!

Поцелуи длились и переставали, переставали и, возникнув, как блеск огня, снова обжигали душу.

– И вот – разлука!

Стеша обвила его шею и, заглядывая ему в орлиные глаза, шептала сквозь всхлипы:

– Теперича до гробовой доски, свет мой! Ты в одну сторонушку, а я, горькая-разгорькая, в другую. Живи, царствуй, да не дюже атаманам-то верь своим...

– Связать меня хотел дьявол Гришка Бородин, паскудник!.. Заговор супротив помазанника вел...

– Берегись, батюшка, свет мой!.. А в случае – к нам беги... У сердца своего тебя укрою. Мужа кину, с тобой, зернышко мое, в Узени уйдем, либо на Иргиз, в леса... – Говоря так, она заливалась неудержимыми слезами и уже не видела из-за слез лица светлого царя, только ощущала его своими руками, своей грудью...

Пугачев снял с руки алмазное кольцо, надел его на палец Стеши, сказал:

– Береги. Такого колечка у самой государыни Устиньи нетути...

По лестнице из кухни заскрипели шаги. И последние слова Стеши были:

– Вот бы, вот бы царево детище мне от тебя родить, государева сынка.

– Родишь, кундюбочка моя! Как свят Бог родишь! – прощаясь с ней, шепчет Пугачев.