Изменить стиль страницы

Коренные жители нашествию пугачевцев попервости обрадовались: настанет время пьяное, богатое, гульливое. В особенности были рады девки с молодыми бабами: уж вот-то попируют...

4

Вскоре по всему Яику, по всем оренбургским просторам выпал первый снег.

Даша, приемная дочь Симонова, коменданта, сидела под оконцем в теплой своей горенке и, проворно работая иголкой, подрубала носовые платки.

Скука... То есть такая скука – плакать хочется. Хоть бы за Устей Кузнецовой спосылать! Даша отложила шитье, сняла наперсток, уставилась взором за окно. Снег валит. И ничего не видно там, за двором, все помутнело, скрылось в падучем снеге. По двору боров бродит, на него от скуки потявкивает старый барбос, две заседланные лошади хрупают у коновязи свежее сено, кучка молодых казаков забилась от снега под навес, что-то врут друг другу, скалят зубы. Стряпуха Маланья пронесла из погреба оловянную миску с квашеной капустой. Над забором пробелела усатая голова всадника в облепленной снегом, словно сахарной, шапке.

Даша ничего этого не замечает: она вся в неотвязных думах. И глаза ее полны слез... Больше месяца прошло, о Митеньке ни слуху ни духу. Да и старик Пустобаев, с которым она отправила Митеньке записку, тоже как сгинул. Что за напасть такая? Неужели этот проклятый Пугач ловит всех честных людей и держит под страхом расправы в своем таборе?

А отчаянная Устя настойчиво подбивает ехать к этому разбойнику: поедем да поедем! Ежели, говорит, твой Митрий еще не повешен, я, говорит, всенепременно вымолю его у государя. Безумная! Она все еще подлого супостата государем почитает.

Скрипнула дверь. Даша вздрогнула, оглянулась. На пороге улыбчивая девушка в короткой шубейке, в накинутой на голову шали козьего пуха.

– Устя! – и Даша бросилась на шею своей подруге.

От юной казачки пахло степными ветрами, первым свежим снегом.

– Вот что, девонька, – сказала Устя, встряхивая шаль и пристукивая подкованными чоботами, как копытцами. Она подошла к окну и села очи в очи с Дашей. – Надумала я в Илецкий городок к тетке пробраться. А оттудова, ежели все тихо-смирно будет, в царское становище метнусь: у меня от Ивана Александровича Творогова пропуск за печатью имеется.

– Ах, Устя! – всплеснула руками Даша. – Неужли ж ты к самому ироду-Пугачу?

– А что такое? – подбоченившись, ответила Устинья. – Я отчаянная, на то и казачка. Да и видеть мне его, царя-то, крайность пришла: Пустобаева старика жалко, ведь он мне двоюродный дед.

– Слыхала я от папеньки, что Пустобаев твой к Пугачу в лапы угодил.

– Об чем и речь. Вот и упаду в ноги надежи-государя да и завою, завою на голос. Разжалобится, отпустит старика, еще, может, гостинцев даст. Он хошь и царь, а слышно, до пригожих баб да девок падок. Эвот толкуют, Стешка Творогова отпустила мужа с царем-то, а сама день и ночь по батюшке-то воет: вот как он приголубил бабу да околдовал, даром что простая казачка. Едем, Даша. Вот установится дорожка, и дуй, не стой.

– Да что ты, что ты, Устя, опомнись!.. На этакую погибель зовешь меня!

– Ах, Дарья, Дарья! Своей погибели не бойся, чужую жизнь береги. Да и чего нам, девкам, подеется? Подумай-ка покрепче о судьбишке горемычного Митрия Павлыча своего. Ежели жив еще, царь вольным молодца сделает... уж мы умолим государя, укланяем!

– Ох, нет, Устя. Да разве папенька отпустит меня? Да и маменька еще не вернувшись из Казани. А без родительского благословения нешто можно в столь опасную экспедицию пускаться?

– Какие они тебе родители! Чужие они тебе. И у меня матушки нет, сиротинки мы с тобой, Даша. Да и то сказать: всякий человек сам о судьбе своей должен пекчись... Ты же Митю любишь.

Даша молча уткнулась разгоревшимся лицом в косынку и завсхлипывала.

Казачка нахмурила брови, сказала с надменностью:

– Из разного теста мы с тобой! Не хочешь – как хочешь. Только знай, девка: ежели я твоего Митрия Павлыча сама вызволю, мой он будет!

– Что ты, что ты! – вскричала Даша. – Да мы же с Митенькой тайно обручены, вот и кольцо у меня в шкатулочке, – она торопливо встала, звякнула ключом комода, вынула червонного золота кольцо, показала его Усте. – Никто об этом не знает, только я с Митенькой, да вот еще ты теперь, третья.

– А я и знать не хочу... Обручены вы, да не венчаны. Эка штука! Да я от него, может, тоже этакое же кольцо имею да супир вдобавок. Клятву тебе даю: не поедешь – мой будет, мой! А ты – рыбица вяленая, вот ты кто.

Лицо Даши исказилось от боли, она заглянула в темные, без проблеска, глаза Устиньи, сердце ее замерло.

– Ты жестокая, жестокая, – заговорила она порывисто. – Я Митеньку люблю, а ты врешь, все врешь на него! Ты нарочно это... Он меня любит, а тебя вовсе и не знает... Ну как, ну как я поеду? – заламывала Даша руки.

– Ладно, не езди, – отрубила казачка. – Пускай, пускай твой Митька, сержант у царя-батюшки, свадьбу с тобой заочно справит... на перекладинке!..

Даша вскрикнула:

– Ой, что ты, что ты!.. – и ничком упала на кровать.

Глава XIII

Зверь-тройка. «Затрясся, барин?!» Просьбица

1

Степь широкая, белая, неоглядная. Бугры, песчаные сопки, кой-где перелесок протемнеет, и снова она, белоснежная. Да вверху, над головою, холодное иссиня-бледное небо. Степь и небо.

По наезженной, утыканной блеклыми вешками дороге легкие санки скользят.

Безлюдно вокруг. Редко-редко казачий разъезд на горизонте промаячит да попадутся встречу оборванцы – нищеброды с кошелями, либо какой-нибудь скуластый беглый мужичок с пугливыми глазами снимет шапку, спросит: «А где, мол, к Ренбурху дорога пролегает?» – «А по какому же случаю тебе в Оренбург занадобилось, дядя?» – «Да так, – ответит он, ковыряя палкой снег, – слых у нас прошел, быдто... это самое... как его...» – и замнется, и глазами влипнет в землю.

Глухо в степи. Хоть бы ветер поднялся, хоть бы вьюга завыла свою песню... Нет, тишь и глушь в степи. Лишь с заячьими петлями, с волчьими следами убродные снега белеют, отливая синью, да из простора в простор легкие саночки скользят.

Однако пара лошаденок притомилась, путь они пробежали длинный; у коренника обвисла нижняя губа, пристяжка хитрит, держит постромки вслабую.

Сзади кто-то настигает, седоки-девушки оглядываются: скачут четыре казака и, помахивая плетками, дико орут:

– Дорогу, дорогу государю!

И санки только лишь успели своротить с дороги, как невдалеке показалась тройка борзых коней. На задке расписных саней – ковер, под ногами седоков – ковер, на облучке – Ермилка, кудреватый чуб его стелется по ветру.

– Стой, Ермил! – крикнул Пугачев, и, как вкопанная, тройка стала. – Эге! – сказал Емельян Иванович, всматриваясь в девушек. – Да никак знакомая? Ну, так и есть... Устинья, ты?

– Я, царь-батюшка! – звонко и радостно прокричала из санок Устя и, как бы готовясь к поцелую, отерла рукой губы.

Рядом с Пугачевым, форсисто выставив на волю ногу в валенке, сидел черномазый, горбоносый Чика-Зарубин.

– Беги-ка проворней, Чика, сядь с тою, с другой, а Устю – ко мне.

– Разом, батюшка, – крикнул Чика и поспешил к девичьим саням.

– Здорово, Устинья Петровна, – приподнял он шапку с черноволосой головы. – А это ж кто такая? Ой, да никак Дарья Кузьминишна.

– Молчи, Зарубин, – сказала Устя и моргнула Чике бровью. – Это дочка нашего нового дьячка. Так я и надеже-государю буду сказывать. И ты этак же говори.

– Да как же насмелюсь я батюшку обманывать? – возмутился Чика. – Как мне врать, ежели она дочерь нашего коменданта?

– А ты ври, да знай: вреда с того батюшке не будет, а безвинной девушке – польза!

Тройке не стоялось. Рослые гнедые трясли головами, норовили укусить друг друга за морды, всхрапывали, бешеным глазом косились по сторонам, по-озорному били копытом в снег.

– Ну, здравствуй, Устинья, – приветливо сказал Пугачев, ожидая, что казачка встанет на колени и земно поклонится ему.