– Куда путь держите? – кивнул казакам Пугачев.
– Да вот сайгачишек пострелять собралися.
– Ну нет, други мои. Уж раз вы встретились со мной, так уж не уходите от меня. Я государь ваш... (Казаки переступили с ноги на ногу, переглянулись.) А ежели вы замыслите убежать, бойтесь... Как вступлю в городок, велю повесить вас.
Казаки с внутренней неохотой повиновались.
Вскоре приехал из городка Тимоха Мясников. Улучив минуту, Чика отвел его в сторону и поведал разговор свой с Пугачевым. Тот не особенно удивился, подумал и, таясь, сказал:
– Наше дело маленькое. Царь или не царь он – наплевать. Войско захочет, так и из грязи сделает князя.
– Проворства и способности, я примечаю, с избытком в нем. Опять же с норовом он, видать... Горазд люб он мне, – сказал Чика.
– А нам чего же боле надобно? – рассудительно промолвил краснощекий Мясников; он был предан начатому делу искренно и бескорыстно, стал деятелен, отважен и сноровист. – Мы его за царя сочтем. А уж он за это постарается для нас... Так ли, Чика?
– Так, Тимоха... Только, чур-чура, великая тайна это...
– Дурак ты какой... Башка-то у меня одна ведь.
После обеда Чика поехал на хутора Кожевниковых да Коновалова попросить снеди и палатку для царя. Утром, вместе с Чикой, в царскую ставку прибыли Сидор Кожевников (младший из братьев), старик Василий Коновалов и еще четыре казака. Разбили Пугачеву палатку, а сами, десять человек, жили под открытым небом с неделю. Впрочем, деловитый Мясников то и дело гонял в городок.
На другой день приехал Михайло Кожевников. Его сомнение в «батюшке» ловко разбил Чика. Теперь Михайло слепо верил, что Пугачев есть царь.
Емельян Иванович считал Михайлу Кожевникова человеком бывалым (в Питер ездил), для дела полезным и пригласил его в свою палатку.
– Не наезжали ль к тебе, Михайло, какие люди с розыском?
– Нет, батюшка, ваше величество, все благополучно. Когда же вы, батюшка, объявитесь?
– А когда войско на плавни соберется, тогда уж...
– Не знаю, батюшка, – подумав, сказал Михайло, – ведь туда старшины понаедут и казаки послушной стороны. Пожалуй, вас принять не согласятся.
– А тогда мы всех казаков послушной стороны перевяжем и со славой в городок войдем.
– А ведь там, в городке-то, Симонов комендант с регулярным войском да с пушками. Пожалуй, не допустит вас.
– Не допустит – и не надобно. Тогда мимо пройду, на Русь пробираться стану.
– А с кем же на Русь-то пойдете?
– Так полагаю, люду разного огромно много пристанет ко мне. А ежели малое людство будет, скроюсь опять. Ведь мне не надлежало еще показываться год семь месяцев, да кровь печенками стала спекаться во мне, как увидел я на Руси, что народ-то простой терпит. Ах, бедные вы, несчастные детушки мои... Ведь не ради себя, ради черни замордованной положил я до сроку объявиться. Ведь пришел я к вам на отеческую и вашу славу, други мои. А уж сам я царствовать не стану, чего-то не нравится мне царствовать, а возведу на царство Павла Петровича, сына моего. Ну а начальство во всяком месте сменю, губернаторов да воевод, казнокрадов да взяточников, да душегубов всех вон! И по всей Руси казацкое устройство заведу. Чтобы солдат и духу не было.
Так изложил Пугачев программу своих действий.
Приехал Иван Харчев поклониться государю полведром водки.
– Ежели Бог допустит, мы, ваше величество, головы за вас положим и послужим вам... – сказал он.
– Благодарствую. Вы меня побережете, детушки, и я вас поберегу.
Морщась от дыма, расторопный Тимоха Мясников варил в овраге похлебку из баранины, мешал в котле крутую кашу с салом. Чика кромсал астраханские селедки, арбузы, хлеб, накрывал под деревом ужин прямо на земле.
За ужином Пугачев восседал на почетном месте. Он в набойчатой чистой рубахе и пестром халате – дар старика Василья Коновалова. Михайло Кожевников вытряхнул из торбы несколько оловянных чарок. А одну, серебряную, с орлом, купленную им в Питере, он подал Пугачеву.
– Ишь ты, государственная, – улыбаясь, сказал тот. – Благодарствую.
Иван Харчев, глотая слюни, вытащил затычку из дубового бочонка и налил всем хмельнику[76].
Пугачев взял чарку с орлом, поднял ее и громко провозгласил:
– Здравствуй я, надежа-государь Петр Федорыч Третий!
Все поднялись с места и во весь голос закричали:
– Быть здоров тебе, отец наш! На многие лета здравствовать... – и выпили.
Этот первый заздравный тост и публичное признание казаками Пугачева царем своим прошли торжественно и чинно. Собравшиеся, особливо сам Пугачев, ясно почувствовали, на какой опасный подвиг они обрекают себя, в какую мучительную неизвестность бросают свою жизнь. У всякого в этот момент не раз перевернулось сердце и застыла в жилах кровь; но дело сделано, возврата нет! Борода Пугачева тряслась, он смахнул пот с лица. Резко прокаркал пролетавший ворон. Казаки проводили его тревожными взорами.
– Присядьте, господа казаки, – кивнул Пугачев; он хотел бы показать фасон, но ни вилок, ни ножей не было, он взял кусок селедки рукою и, снова вспомнив трудные господские слова, сказал:
– Я приобвык на фуршетах есть, чтобы саблея да вестивал, а вот довелось же...
– Уж не прогневайся, батюшка, – и Харчев налил по второй.
– А теперь давай выпьем в честь всемилостивой государыни, – невпопад проговорил Василий Коновалов.
– Не гоже за нее пить, – строго остановил его Пугачев. – Катька в беду меня ввела. – Он поднял вторую чару, возгласив: – Здравствуй, наследник мой, Павел Петрович!
Все закричали в честь наследника «ура», выпили. Прежде чем выпить чару, Пугачев всякий раз крестился. Становилось шумно.
– Эх, хороша беседа, да подносят редко, – шутил веселый Чика.
Пугачев замигал, отвернулся, вытер халатом набежавшую слезу, с горечью в голосе сказал:
– Разрывается, разрывается отцовское-то сердце мое... Ох, и жаль мне Павла Петровича, нарожонное детище мое, шибко жаль... Спортят там его, сердешного...
Казаки притихли, с умилением и любопытством взирали на своего царя, изливавшего родительские чувства. Горячий, неуравновешенный Зарубин-Чика глядел на Пугачева во все глаза, шептал, как во сне:
– Господи помилуй... Да ведь он – царь, да вот ей-Богу же он всамделишний царь Петр Третий...
2
Спустя два дня в Яицком городке решались вопросы первостатейной важности. Шигаев, Зарубин-Чика, Мясников, Караваев, еще илецкий казак Максим Горшков темным вечером сидели без огня в бане. Они прослышали, что до коменданта Симонова дошли кой-какие вести о таинственных событиях.
– Ну, братцы, таперя уши-то пошире надо держать, а рот-то поуже, – вполголоса сказал Чика.
Эта пятерка в последний раз совещалась пред началом дела, признать ли Пугачева за царя?
– Раз такой слух в народе издавна утвердился, что Петр Третий жив, – заговорил, покашливая, длинный Шигаев, – значит, казаков надо к тому склонять, что есть он истинный царь. А обличьем, сказывают, смахивает на покойного императора, и человек, кажись, расторопный.
– Проворства в нем хоть отбавляй, казак смышленый, – заметил Чика. – И сильный, черт... Под ним малодушная лошаденка на четыре колена раскорячится...
– Я полагаю, братцы, признать его, – сказал Тимоха Мясников. – А ты как, Денис Иваныч?
– Я в полном согласье, – ответил Караваев.
– А ты, Горшков?
– Да чего про меня толковать, я не спячусь. А спячусь – убейте, – басистым голосом проговорил безбородый, как скопец, Максим Горшков.
В тесной бане каганец погашен, лишь в каменке раскаленные угли золотились, красноватые отблески мягко ошаривали напряженные лица казаков.
Умный Шигаев, мазнув пальцами по надвое расчесанной бороде и покашляв, неторопливую, дельную речь повел:
– Ну, други, не единожды советования промежду нас были, и, видать по всему, домыслили мы принять на себя почин к объявлению войску Яицкому, что рекомый Пугачев есть истинный и природный царь Петр Федорыч. Стало, отныне мы берем объявившегося государя под свое защищение и ставим над собою властелином.
76
Хорошо очищенная водка. – В. Ш.