Изменить стиль страницы

– Тебе, господин хорунжий, к докладу?

– Нет, – ответил резко Пугачев и вышел.

Столь поразившие Пугачева необычайные слова черногорца вскоре забылись. На смену пришли другие интересы и волнения. Снова раздался шум боевой опасной жизни. Но Пугачеву воевать больше не пришлось. Он тяжело заболел. От скудного питания у него образовались нарывы на груди, а от сильной простуды – ревматизм в ногах: ноги ныли день и ночь. Из строя его отчислили на лечение.

Захворавший Пугачев лежал в лазарете. Большинство больных валялось на полу, на соломе, Пугачев же «огоревал» себе холщевую койку. Здесь помещались «нетрудные» больные, не было слышно ни криков, ни стенаний. Бродили санитары из слабосильной команды, раза два в день заглядывали лекари. Солдаты почему-то недолюбливали их, заглазно называли «людоморами». Соседи Пугачева добрые, из нестарых мужиков. Велись беседы по душам о том, о сем, а всего больше – насчет войны.

– Вот воюем, – сказал тамбовец, обросший рыжей щетиной; голова его была забинтована. – А поди раскуси, из-за чего война? Пес ее ведает.

– Из-за чего... По приказу! – протянул другой, чернявый. – Раз приказано – воюй.

Пугачев многодумно ухмыльнулся и проговорил:

– Хы, приказано... С бацу не прикажут, зазря. Попервоначалу обмозгуют дело-то, а тут уж и кулаки в ход.

– Вестимо! Без этого не можно, без розмыслу, – прошепелявил парень с выбитыми в рукопашном бою зубами. – Это тебе не в деревне, стенка на стенку, и – никаких.

Пугачев помолчал, затем неожиданно спросил:

– У ваших бар, поди, много земли-то?

– Земли-то? – отозвался тамбовец в рыжей щетине. – Под нашим барином тыщи полторы десятин.

– А наш помещик, в отставке штык-юнкер Хитрово, на семи тысячах десятин сидит, – подхватил чернявый. – Всюе зиму хлеб-то евонный возят...

– Куда же?

– Куда?.. На Волгу, оттуда по весне – в Питер. Бурлаки тянут, путины две-три сломают за лето по воде.

– От нашенского барина тоже в Питер хлеб плывет. Прямо на удивленье, сколь же народу в Питере-то, чтобы весь хлеб с Расеи сжирать?

– Эх, деревня, голова тетерья, – незлобиво пошутил Пугачев и закинул руки за голову. – Из Питера наш хлеб в заморские разные страны тянется, на всякие торжища. Вот я в Кенигсберге был, ярмарка там знатная живет, ну-к и там нашего хлеба да пеньки сколь хошь. Раскусили, мужики, куда хлеб-то втикает, труды-то ваши кровные?

– Да ты, Омельян, сам раскусил, а уж мы теперь жевать учнем, – засмеялись солдаты. – У тебя, казак, видать, ум густой, что твоя капуста.

– Звестно, – проговорил Пугачев. – А то хрюкнула свинья зря ума, ее волк и схрумкал. А вот ежели взять нашу сторону – Дон да Понизовье все, от нас хлеб в Питер не с руки возить, горазд далече, а надо где коло вблизи норовить. Вот тут-то, братцы-мужики, Черное море зараз и сгодилось бы. Нагрузил кораблики, оснастил да и дуй не стой на заморское торжище.

– Да уж это так, – поддержали солдаты.

– А чье Черное море-то? – поднялся на локте Пугачев. – Турецкое море-то, вот чье. Смекнули, братцы?

– Э-э-э, – протянули мужики и заулыбались. – Стало, хотится нашему царству-государству по султанскому морю путь-дорожку проложить?

– Кабудь так, – молвил Пугачев. – Чрез это и войнишка тянется. Петр Великий под Питером вызнал да отвоевал пути-дороги к тамошнему морю, а мы вот здеся-ка того же добиваемся.

Помолчали. Рыжий поправил бинт на голове, сказал:

– А на кой прах сдалось нам море? Нам бы только сытыми быть.

– Сытыми? – вскинулся на него Пугачев. – Горазд много захотел ты, дядя. Сытым быть... Ха! А не хошь ли воли да землицы барской, да чтобы и самому барином быть?

– А чего ж, – приподнялся на полу рыжий солдат. – Мужик от воли ни в жизнь не трекнулся бы, за волей он живчиком пошел бы, лишь бы поддержка была от миру.

– Как же, дожидайся... Поддержал волк ягненка за ногу... Ха! – ухмыльнулся Пугачев. – Мотри, дядя, ежели б ты помещиком заделался, ой, по-иному загуторил бы. Пожалуй, завопил бы во весь рот: «А подавай сюды море! Желаю корабли со своим хлебом водить!»

Все гулко засмеялись.

Тамбовец в рыжей щетине, уцапав за рубахой блоху, сказал:

– Нам тысяч десятин не надобно, а хошь бы десятинки две-три, да чтобы свои, кровные.

– Во-во! – дружно выкрикнули солдаты. – Чтобы своя была земель – не помещичья, а то, веришь ли, петуха на канат привязываем, чтоб на барскую землю не залез. У нас земли, что у журавля на кочке.

– Кабудь так, – одобрил Пугачев. – Я хошь и казак, а помещичью жизню наскрозь произошел, трохи-трохи понасмотрелся. Вот ваш хлеб-то за границию плывет, оттуда взамен серебро да золото, а в чей карман? В ваш?

– Ха, в наш... В нашем кармане вошь на аркане... Эхе-хе... Вот воюем, а дома-то, может, кору с древес едят.

– Ну, будет вам, братцы, не канючьте, – примиряюще сказал Пугачев. – Есть и у вас, помещичьих, деревни сытые. Я видал. – И, помолчав, добавил: – А воюем мы, дружки, подходяще, охула не клади на нас. Злее вояки, чем крестьянство да казачество, и на свете нет. Супротив нас ни одни народы вырабатывать не могут – кишка тонка.

– Да уж как поднапрем всем миром, знай беги от нас да не оглядывайся!

Вошел «людомор» в очках. В его руке большая бутыль с настоем перувианской корки, из кармана торчит завернутая в тряпочку оловянная ложка. Вокруг хмуро примолкли.

4

Мелкие сражения все еще продолжались в Польше. По своим масштабам они не могли удовлетворить воинственный дух Суворова – его тянуло к боям крупного значения, он стал проситься на турецкий фронт. К тому же у него были нелады с генералом Веймарном, военачальником медлительным и допускавшим ненужные жестокости по отношению к конфедератам. Суворова это приводило в бешенство. Он страдал.

Екатерина призвала к себе Бибикова. Тот явился подтянутый, неизменно веселый, с быстрым взором.

– Голубчик Александр Ильич, – начала Екатерина. – До вас дело доспелось. Хочу вас просить немедля отъезжать в Польшу. Генерала Веймарна мы увольняем, он ни рыба ни мясо. Его заменяйте вы. Кланяйтесь Александру Суворову, мы производим его в генерал-майоры. Он на свою руку охулка не кладет, побивает полячков играючи. – На розовых щеках Екатерины появились улыбчивые ямочки; шутливым, но в то же время настойчивым тоном она сказала: – Токмо – предуведомляю вас, голубчик Александр Ильич, держите свое сердце взаперти: как бы оно от польских панночек обольщено не было и не претерпело бы...

– Мое сердце всегда у ваших ног и в полном распоряжении вашего величества, – сделав реверанс и плавный вольт рукой, в тон ей ответил Бибиков.

Екатерина, поджав тонкие губы, снова улыбнулась и милостиво погрозила ему пальцем.

Бибиков зашел в покои наследника Павла Петровича, которого он очень любил и с которым был в переписке. А пред отъездом в Варшаву направился за инструкциями в кабинет графа Никиты Панина[52], первого министра Российской империи:

– Ну, граф, благословляйте!

– Да благословит вас Бог и великая Екатерина, – с ласковой улыбкой дипломата ответил Панин. Он несколько потучнел, обрюзг, но, как и всегда, бодр и в манерах великолепен. – Тучки, тучки, Александр Ильич, показались над нашими делами в Польше. И, окромя вас, некого мне туда послать. Разогнать доведется тучки-то.

– Как бы из тучки сильного грому не было, – сказал Бибиков.

– Гром-от не там, а в Турции гремит. Европейские державы знатно злятся на нас: Чесму, да Кагул, да Ларгу не могут простить нам. Австрия союз с Турцией заключила, свои войска к Польше пододвинула. А Фридрих король... ох, уж этот скоропоспешный рыцарь, коварник великий! Он также к польским границам пододвинул свои войска, но тайно. А вот Франция, та откровеннее всех: она послала в Польшу своего генерала Дюмурье с большим отрядом французов.

– И что же?

– Да ничего, – вздернув круглым плечом, с ужимкой ответил Панин. – Предстоит Суворову сабелькой изрядно помахать...

вернуться

52

Братья Панины получили графское достоинство в 1767 году. – В. Ш.