Изменить стиль страницы

Лодка стояла в кустах. Пугачев молчал. Она вытерла слезы рукавом полотняной рубахи, сказала:

– Жалко шибко его... Во снах вижу. Все приходит ко мне, говорит-говорит, наговориться не может. Иным часом страшно... Боюсь. И жизнь не мила... Камень бы, да в воду.

– Мертвого с погоста не вернуть, – сказал Пугачев, отламывая кудрявую ветвь талинки. – Потужишь да забудешь. Замуж выйдешь.

– А кто меня возьмет? – она опустила голову, и губы ее задергались. – Парней у нас нет ладных, кто поздоровше, на завод гонят. Мозгляки одни на селе. Да так думаю: хозяина-то мне и не забыть вовеки.

– За-а-будешь, – протянул Пугачев и погладил руку Катерины. – Я тебя, Катеринушка, и взял бы в женки, да...

– Ну так что? Бери...

– Горе мое – женатик я. Врать не стану. И детки есть... Двоечка.

– Счастливая твоя жена, – вздохнула Катерина.

– Она-то счастливая, да я-то несчастный. До баб горазд охоч. Сердце у меня что ни на есть блудливое.

Катерина долго молчала. Она боялась поднять свой взор на чернявого. Он тоже молчал, он слушал соловьиные трели, и сердце его, как на качелях, стало качаться от Камы к родному Дону, где также в эту пору от земли до неба соловьиная ночь стоит.

Катерина прошептала:

– Ребеночек был у меня, сыночек. Петюнькой звать. Жил годик, а тут Бог прибрал. Горевала я, жалко было в могилу-то свою кровушку тащить, – она поникла головой, скрестила руки, и снова из глаз ее закапали слезы. – И пошто Бог покарал меня, пошто мужа с сынком прибрал к себе?

– Еще родишь, – сказал Пугачев, – этому горю трохи-трохи помочь можно, а слезы лить нечего... Кто собирается избу рубить, не плачет, а бревна возит. Горе твое, говорю, поправимое.

Катерина вздохнула, подняла на Пугачева глаза, хотела улыбнуться, но губы ее вновь задрожали, задергались.

Пугачев схватил Катерину и с такой силой трижды поцеловал ее в мокрые глаза, в щеки, в закричавший рот, что лодка заколыхалась и серый соловей, похожий на большого воробья, выпорхнув из ближнего куста, перелетел подальше.

Она оттолкнула Пугачева, с милым укором сказала:

– Какие казаки охальные, в чужих садах норовят малину рвать.

Пугачев вытер губы, подморгнул ей и захохотал негромко.

Она взяла корзину, подтянула за таловый куст лодку к берегу и вылезла на островок.

– Прощай, – с тоской сказала она. – В лес по ягоды пойду.

– Не прощай, а здравствуй, – и Пугачев тоже покарабкался на берег.

Ночью, пока Пугачев брал ягоды, в село Котловку приехал воеводский стражник, высмотрень. Он постучался в избу Карпа Степановича, кума своего, и стал его спрашивать, не пробегал ли, мол, в тутошних местах чернобородый, военного обличья, конный человек, воевода, мол, приказал об этом человеке допытаться, и ежели где повстречается тот чернобородый, то и схватить его.

Карп Степанович Карась – мужик умный, он сразу догадался, что его постояльца ищут, и сказал:

– Нет, такого человека у нас не чутко. А по какому случаю воевода разыскивает его?

– Да онный человек воеводу нашего по сусалам смазал. У воеводы зуб гнил, щеку эвот как разнесло. Ну-к, чернобородый-то как порснул воеводу по скуле, у него и зуб вылетел и рожа в прежнее положение пришла, зараз оздоровел.

Рыбий человек засмеялся, ухмыльнулся в кудлатую бороду и высмотрень.

– А для ради чего шум-то промеж них вышел? – спросил Карп Степанович и выставил угощение.

Стражник подробно рассказал, как было дело, и добавил:

– Опосля гвалту воевода плетью отстегал воеводиху свою: «Ты, говорит, жирная квашня, при всем народе осрамила мое званье. Кто ж меня, воеводу, смеет бить? Чернобородый не бил меня, а зуб пользовал по моему приказу...» Вся Елабуга со смеху покатывается, а воевода хоть бы что, вчерась вечером на краденом коне верхом по городу скакал.

Кумовья расстались перед утром. Стражник поехал в Елабугу пьяный, с песнями.

Пугачев, узнав о наезде соглядатая, низко поклонился рыбьему человеку:

– Спасибочко... Вовек не забуду тебе этого.

Опаски ради он спустил свое суденышко версты на две ниже села Котловки. Там прожили они с Семибратовым еще трое суток.

Исподнее у казаков поистлело, у товарищей, по заказу Пугачева, было к отплытию новое, добротного холста белье. Да еще Пугачев сделал себе два полотняных носовых платочка. Ванька Семибратов от платков отказался – на что они ему сдались? Пугачев выругал его: мало ли на обратной дороге какой знатнецкий случай может быть, вот тогда носовые-то платки авось и сгодятся...

Пугачев не раз приходил в Котловку, чтоб повидаться с Катериной да холстов с дегтем докупить. Холстов он купил много, у одной Катерины пятьдесят три аршина, по две копейки за аршин, на рубль шесть копеек, да сверх сего выдал Катерине целый золотой империал за ягоды, Катерина заливалась слезами.

– Поплывем на Дон, вольной казачкой будешь, кундюбочка моя. Ванька в жены тебя возьмет.

– Как я брошу родную сторону? – плакала Катерина. – Здеся-ка на погосте сыночек лежит, а в Урал-горах муж убитый...

Рыбий человек, Карп Степанович Карась, прощаясь с Пугачевым, пристально поглядел в чернобородое, с веселым задором, лицо своего гостя, сказал:

– Ну, Омельян Иваныч, доведется ли нам с тобой ощо когда свидеться?

– Мабудь, и встренемся когда, – сказал Пугачев, по-простецки обнимая рыбьего человека. – Только навряд ли. Горазд далече до тебя.

Разве мог Пугачев когда-нибудь помыслить, что пройдет немного лет, и он снова будет в селе Котловке, да не простым казаком, а грозным мужицким царем в силе и славе, что призовет он рыбьего человека и повелит быть ему над всей волостью полковником...

Особенно трогательно, как с верным другом, расставался Емельян Иванович со своей боевой кобылкой. С прожелтью белая, Ласточка была не крупна, но крепка и вынослива, отличалась добрым нравом и резвостью.

– Ну, Ласточка, подруженька моя, оставайся. Послужила ты мне правдой-совестью... Прощай... – Он огладил лошадку и похлопал ладонью по ее крутой, сильной шее. Ласточка, похрапывая, кланялась ему, умными черными глазами глядела в чернобородое, такое родное лицо своего бывшего хозяина.

Пугачев, не оглядываясь, быстро пошел прочь. Ласточка вздохнула.

Эхма! Никогда не забыть донскому казаку своей лошадки...

Уплыли втроем: Ванька Семибратов, Пугачев да тутошный крестьянин Вавилов. Рассчитаться с Вавиловым за посудину с дегтем денег у казаков не хватило, при благополучной торговле расквитаются в Царицыне.

В Царицын они приплыли уже глубокой осенью. Всю обратную дорогу, когда останавливались в селениях, слышали много разговоров о московских заседаниях выборных людей. Одни говорили, что, мол, выйдут новые законы, по которым мужик будет с землей и волей. Другие отрицательно мотали головами и в глаза смеялись легковерным:

– И не дожидайтесь! Все останется, как было.

И крестьянин Вавилов, и Емельян Пугачев тоже думали, что баре вряд ли доброй волей расстанутся с землей. А Ванька Семибратов в разговоры не встревал, трудными делами он интересовался мало.

Итак, путь-дорога кончилась. Для молодого Пугачева она была поучительна. Он перенес в ней много испытаний, приобрел большой житейский опыт, возмужал и теперь смотрел на жизнь иными, менее доверчивыми глазами.

Правда, он не имел в душе ни особых намерений, ни каких-либо широких замыслов, он был как все. Он не задумывался о том, что его случайные встречи с купцами, воеводами, помещиками и эта мужичья войнишка в селе Большие Травы впоследствии окажутся нужными ему, как воздух, как дыхание.