– Куда? – кричу я Давыду, видя, что он сворачивает с улицы в переулок, и сворачивая вслед за ним.
– К Оке! – кричит он. – В воду их, в реку, к черту!
– Стой, стой! – ревут за нами...
Но мы уже летим по переулку. Вот нам навстречу уже повеяло холодком – и река перед нами, и грязный, крутой спуск, и деревянный мост с вытянутым по нем обозом, и гарнизонный солдат с пикой возле шлагбаума, – тогда солдаты ходили с пиками... Давыд уже на мосту, мчится мимо солдата, который старается ударить его по ногам пикой – и попадает в проходившего теленка. Давыд мгновенно вскакивает на перила – он издает радостное восклицание... Что-то белое, что-то голубое сверкнуло, мелькнуло в воздухе – это серебряные часы вместе с бисерным Васильевым шнурком полетели в волны... Но тут совершается нечто невероятное! Вслед за часами ноги Давыда вскидываются вверх – и сам он весь, головою вниз, руки вперед, с разлетевшимися фалдами куртки, описывает в воздухе крутую дугу – в жаркий день так вспугнутые лягушки прыгают с высокого берега в воду пруда – и мгновенно исчезает за перилами моста... а там – бух! и тяжкий всплеск внизу...
Что со мною стало – я совершенно не в силах описать. Я находился в нескольких шагах от Давыда, когда он спрыгнул с перил... но я даже не помню, закричал ли я; не думаю даже, что я испугался: я онемел, я одурел. Руки, ноги отнялись. Вокруг меня толкались, бегали люди; некоторые из них мне показались знакомыми: Трофимыч вдруг промелькнул, солдат с пикой бросился куда-то в сторону, лошади обоза поспешно проходили мимо, задравши кверху привязанные морды... Потом все позеленело, и кто-то меня сильно толкнул в затылок и вдоль всей спины... Это я в обморок упал.
Помню, что я потом приподнялся и, видя, что никто не обращает на меня внимания, подошел к перилам, но не с той стороны, с которой спрыгнул Давыд: подойти к ней мне казалось страшным, – а к другой, и стал глядеть на реку, бурливую, синюю, вздутую; помню, что недалеко от моста, у берега, я заметил причаленную лодку, а в лодке несколько людей, и один из них, весь мокрый и блестящий на солнце, перегнувшись с края лодки, вытаскивал что-то из воды, что-то не очень большое, какую-то продолговатую темную вещь, которую я сначала принял за чемодан или корзину; но, всмотревшись попристальнее, я увидал, что эта вещь была – Давыд! Тогда я весь встрепенулся, закричал благим матом и побежал к лодке, проталкиваясь сквозь народ, а подбежав к ней, оробел и стал оглядываться. В числе людей, обступивших ее, я узнал Транквиллитатина, повара Агапита, с сапогом в руке, Юшку, Василья... Мокрый, блестящий человек выволок под мышки из лодки тело Давыда, обе руки которого поднимались в уровень лица, точно он закрыться хотел от чужих взоров, и положил его в прибрежную грязь, на спину. Давыд не шевелился, словно вытянулся, свел пятки и выставил живот. Лицо его было зеленовато, глаза подкатились, и вода капала с головы. Мокрый человек, который его вытащил, фабричный по одежде, начал рассказывать, дрожа от холода и беспрестанно отводя волосы ото лба, как он это сделал. Очень он прилично и старательно рассказывал:
– Вижу я, господа, что за причина? Как ахнет этта малец с мосту... Ну!.. Я сейчас бегом по течению вниз, потому знаю – попал он в самое стремя, пронесет его под мостом, ну, а там... поминай, как звали! Смотрю: шапка така́ мохнатенькая плывет, ан это – его голова. Ну, я сейчас живым манером в воду, сгреб его... Ну, а тут уже не мудрость!
В толпе послышалось два-три одобрительных слова.
– Согреться теперь тебе надо, пойдем шкальчик[37] выкушаем, – заметил кто-то.
Но тут вдруг кто-то судорожно продирается вперед... Это Василий.
– Что же это вы, православные, – кричит он слезливо, – откачивать его надо! Это наш барчук!
– Откачивать его, откачивать! – раздается в толпе, которая беспрестанно прибывает.
– За ноги повесить! Лучшее средствие!
– На бочку брюхом, да и катай его взад и вперед, пока что... Бери его, ребята!
– Не смей трогать! – вмешивается солдат с пикой. – На гуптевахту[38] стащить его надо.
– Сволочь! – доносится откуда-то бас Трофимыча.
– Да он жив! – кричу я вдруг во все горло, почти с ужасом.
Я приблизил было свое лицо к его лицу... «Так вот каковы утопленники», – думалось мне, и душа замирала... И вдруг я вижу – губы Давыда дрогнули, и его немножко вырвало водою...
Меня тотчас оттолкнули, оттащили; все бросились к нему.
– Качай его, качай! – зашумели голоса.
– Нет, нет, стой! – закричал Василий. – Домой его... домой.
– Домой, – подхватил сам Транквиллитатин.
– Духом его сомчим, там виднее будет, – продолжал Василий... (Я с того дня полюбил Василия.) – Братцы! рогожки нет ли? А не то – берись за голову, за ноги...
– Постой! Вот рогожка! Клади! Подхватывай! Трогай! Важно: словно в колымаге[39] поехал.
И несколько мгновений спустя Давыд, несомый на рогоже, торжественно вступил под кров нашего дома.
XX
Его раздели, положили на кровать. Уже на улице он начал подавать знаки жизни, мычал, махал руками... В комнате он совсем пришел в себя. Но как только опасения за жизнь его миновались и возиться с ним было уже не для чего – негодование вступило в свои права: все оступились от него, как от прокаженного[40].
– Покарай его бог! покарай его бог! – визжала тетка на весь дом. – Сбудьте его куда-нибудь, Порфирий Петрович, а то он еще такую беду наделает, что не расхлебаешь!
– Это, помилуйте, это аспид[41] какой-то, да и бесноватый, – поддакивал Транквиллитатин.
– Злость, злость-то какая, – трещала тетка, подходя к самой двери нашей комнаты, для того чтобы Давыд ее непременно услышал, – перво-наперво украл часы, а потом их в воду... Не доставайся, мол, никому... На-ка!
Все, все негодовали!
– Давыд, – спросил я его, как только мы остались одни, – для чего ты это сделал?
– И ты туда же, – возразил он все еще слабым голосом: губы у него были синие, и весь он словно припух. – Что я такое сделал?
– Да в воду зачем прыгнул?
– Прыгнул! Не удержался на перилах, вот и вся штука. Умел бы плавать – нарочно бы прыгнул. Выучусь непременно. А зато часы теперь – тю-тю!..
Но тут отец мой торжественным шагом вошел в нашу комнату.
– Тебя, любезный мой, – обратился он ко мне, – я выпорю непременно, не сомневайся, хоть ты поперек лавки уже не ложишься. – Потом он подступил к постели, на которой лежал Давыд. – В Сибири, – начал он внушительным и важным тоном, – в Сибири, сударь ты мой, на каторге, в подземельях живут и умирают люди, которые менее виноваты, менее преступны, чем ты! Самоубивец ты, или просто вор, или уже вовсе дурак? – скажи ты мне одно, на милость?!!
– Не самоубивец я и не вор, – отвечал Давыд, – а что правда, то правда: в Сибирь попадают хорошие люди, лучше нас с вами... Кому же это знать, коли не вам?
Отец тихо ахнул, отступил шаг назад, посмотрел пристально на Давыда, плюнул и, медленно перекрестившись, вышел вон.
– Не любишь? – проговорил ему вслед Давыд и язык высунул. Потом он попытался подняться – однако не мог. – Знать, как-нибудь расшибся, – промолвил он, кряхтя и морщась. – Помнится, о бревно меня водой толкнуло... Видел ты Раису? – прибавил он вдруг.
– Нет, не видел... Стой! стой! стой! Теперь я вспоминаю: уж не она ли стояла на берегу, возле моста? Да... Темное платьице, желтый платок на голове... Должно, она!
– Ну, а потом... видел ты ее?
– Потом... Я не знаю. Мне не до того было... Ты тут прыгнул...
Давыд всполошился.
– Голубчик, друг, Алеша, сходи к ней сейчас, скажи, что я здоров, что ничего со мною. Завтра же я у них буду. Сходи скорее, брат, одолжи!
37
Шкальчик – стакан водки.
38
Гуптевахта (правильно: «гауптва́хта») – караульное помещение.
39
Колымага – старинная громоздкая карета.
40
Прокаженный – больной проказой, заразной кожной болезнью, которая считалась неизлечимой.
41
Аспид – ядовитая змея; в бранном смысле – злой, ехидный человек.