Изменить стиль страницы

Достигнув вала, когорта пошла на приступ. Быстро были приставлены лестницы, и воины стали карабкаться вверх. На них наши, крича неистово, бросали камни и палки, лили кипящую смолу, но они, прикрывая голову щитами, все подымались. В десяти шагах от меня началась рукопашная схватка. Мне было видно, как копья втыкались в живое тело, как мечи разрубали плечи, как люди с воем и стоном валились на землю и оставались лежать в каких-то неестественных и смешных положениях. При этом зрелище новый порыв страха охватил меня, я почувствовал, что бледнею, так как мне представилось ясно, что я испытаю, если вражеское лезвее вонзится в меня, и мне стоило больших усилий остаться на месте, а не броситься бежать прочь, ища защиты где-нибудь за домом. Но когда я боролся с этим постыдным чувством робости, я вдруг увидел, что Pea, в своем алом одеянии, делавшем ее целью всех ударов, появилась на гребне вала, среди бойцов, и, размахивая жезлом, что-то кричит им. В ответ на призывы Реи наши отвечают оглушительным криком, приветствуя Царицу. Убитых тотчас сменяют запасные, и, словно люди, издавна привыкшие к военному делу, эти простые селяне колют копьями, рубят мечами, подставляют щиты под удары, сталкивают наступающих в пропасть. Пристыженный примером Реи, я тоже, преодолев робость, приказал лучникам стрелять в задние ряды когорты, и стрелы опять посыпались на Римских воинов.

Неожиданно я увидел, что один из легионариев, отделившись от строя и правой рукой прикрывая, видимо, раненое плечо, быстро спускается обратно в лощину; через минуту за ним последовал другой, потом еще несколько, – и вот вся когорта обратилась в бегство. Я наблюдал, как центурионы, с золотыми фалерами на груди, пытались удержать бегущих, я слышал звук туб, призывавший к новому приступу, но уже ничто не могло остановить отступления. Неприятели бежали от нашего окопа, одни бросая щит, другие прикрываясь им от стрел, падали, вскакивали, карабкались на окружные уступы, позорно прятались в кустах. Не оставалось сомнения, что мы победили.

Pea, обернувшись с гребня вала к Селу, выкрикивала какие-то слова, которые за общим шумом нельзя было расслышать. Недавние бойцы, в порыве радости, обнимали друг друга и поздравляли с победой. Из Села прибежали женщины и тоже что-то вопили и махали руками. А я, забыв всякую осторожность, выступил из-за своего прикрытия и, охваченный негодованием к бегущим, кричал им зло и бессмысленно:

– Трусы! трусы! трусы! Вы – не Римляне! Это сброд скифов и сарматов! Позор империи, что у нее такое войско!

Когда все несколько успокоилось, когда бегущие удалились от нас на такое расстояние, что мы не могли достать их ни стрелами, ни камнями баллисты, а потом и вовсе скрылись из виду, а в окружающих нас горах снова наступило безмолвие, мы все, оставив стражу на валу, собрались посреди Села на совет. Общее воодушевление к этому времени значительно упало, стоны и проклятия раненых, доносившиеся из домов, заставляли содрогаться, а еще не убранные тела убитых, валявшиеся около вала, красноречиво говорили об том, что может ожидать каждого из нас. Только Фома ликовал, приписывая себе всю честь победы, да Pea как будто не замечала ничего и, с глазами исступленными, ежеминутно поднимая руку к небу, твердила, что этот день оправдал и ее надежды, и ее пророчества.

– Видите, видите, – повторяла она, – что не страшны нам легионы вражеские! От лика моего бегут они и тают, как воск от огня! Победа была суждена нам, и мы получили ее, как дар от Охраняющего нас!

Мне показалось, что лицо Петра мрачно, и я подумал, что он ждал и желал иного исхода битвы, но, стараясь иметь вид тоже торжествующий, он сказал нам:

– Как Спартанцы Леонида, мы отбили полчища нового Ксеркса, это – предзнаменование благое.

– Ты забываешь, – заметил я, – что в конце концов Леонид и его триста были уничтожены.

– Но среди нас нет малийца Эфиальта, – быстро возразил Петр, – который показал бы врагу путь через гору Эту.

Ни у кого не было сомнений, что неприятель нападение возобновит. Поэтому Петр распорядился отправить отряд юношей на разведки и перенести к валу новый запас стрел, метательных дротиков и камней для баллисты. Вместе с тем он посоветовал всем отдохнуть, и на улицах стали расставлять корзины с хлебом и сыром. Выкатили также две последние остававшиеся у нас бочки вина и предоставили всем пить, сколько кто хочет.

Это, однако, не могло вернуть людям прежней бодрости; не было слышно ни веселых разговоров, ни смеха, ни пения; все задумывались, и видно было, что бог дурного предчувствия обходит ряды обедающих и каждого касается своими черными перстами.

Я зашел было в храм и застал там несколько человек, в диком ужасе жавшихся около изображения Змия. К самому его подножию припал Люциферат, совершенно обезумевший от страха, а около него рыдала его мать и угрюмо сидел Филофрон, – подобно Приаму и Гекубе перед разрушением Илиона. Завидя меня, оба вскочили и стали мне кричать, что мы не имеем права их удерживать насильно, что они хотят уйти отсюда, отдаться на волю Римлян и молить у префекта пощады. Сам Люциферат бросился к моим ногам, целовал мне колени и твердил:

– Милый брат Иоанн! Уведи меня! спаси меня! Я буду любить тебя! Я буду целовать тебя! Я не хочу быть убитым.

С трудом вырвавшись из рук юноши, я повернулся к двери, но мне загородил дорогу Филофрон, браня меня и по-латыни и по-еврейски; когда же я силой выбрался из храма, долго еще кричал мне проклятия, угрожая мне местию Змия и Саваофа.

Потом я заглянул в дом, где женщины перевязывали раненых, но там в воздухе, пропитанном кровью, тоже слышались стоны и проклятия. Только немногие, даже умирая от ран, прославляли Змия и радовались победе, но другие, – и таких было большинство, – громко жаловались и с усилием подымали кулаки, угрожая мне, как одному из виновников их страданий. «Будь проклят и ты, и все апостолы, и ваша Царица!» – крикнул мне один из лежавших, которому Фива, побледневшая и потерявшая всю свою веселость, врачевала голову, рассеченную тяжелым Римским мечом.

Я предпочел вернуться к своей баллисте и сел на свою скамью, откуда мог озирать всю лощину. Я видел распростертые по дороге трупы людей, убитых нашими снарядами, видел раненых, которых не подняли товарищи и которые теперь тщетно старались уползти в более безопасное место, видел хищных птиц, уже кружившихся над местом боя. Местами зеленая трава потемнела от пролившейся крови. Я восстановил в памяти недавнюю картину битвы и тихо проговорил стих Тибулла:

Там льется кровь, там резня, ближе подходит к нам смерть.

Слово «смерть» заставило меня вздрогнуть, и я задумался над тем, что суждено мне в этот день. Неужели, думал я, к вечеру я буду лежать, подобно одному из этих легионариев, уже бездыханным или умирающим, со жгучей болью в пробитой железом груди, не имея сил встать или жалостно корчась на окровавленной земле? «Смерть есть закон природы», – говорят философы, но смерть после долгой жизни, когда человек насыщен всем изведанным и виденным, а не насильственный обрыв жизни, у самого ее порога. Неужели мне суждено пойти вслед за моим милым Ремигием и обнять его бледную бескровную тень на полях асфоделей? Зачем? За что? Что общего у меня с этими бессмысленными мятежниками, проповедниками нелепой веры в Змия и еще более нелепой веры в Антихриста Пришедшего, который оказался юношей, годным лишь в гистрионы?

Вдруг бесконечно желанной показалась мне жизнь на земле, в душе проснулось желание видеть солнце и зелень, вернуться к родным, к дорогому отцу и матери, учиться, познавать тайны мудрости и любить. Лицо Гесперии выплыло предо мной, словно из дыма курильниц при волхвовании, и опять вся сила моей любви овладела мною. Смешными показались мне мои ночные чувства, обещания, которые я дал Рее, и чужой эта самая Pea, верящая в какие-то несбыточные надежды. Что, однако, было мне делать? Бежать? – но куда? не в руки же тех легионариев, которых я только что осыпал камнями из баллисты. Я был все еще узником, все еще в плену и против своей воли был должен сражаться за погибшее дело.