Изменить стиль страницы

– Я не учился у реторов, – сказал он, – и не жалею об этом. Поэтом быть нельзя научиться, как о том верно говорит Цицерон. Все дело в прирожденной способности и в покровительстве Муз. Я никаких правил стихосложения не знаю, а иногда могу написать в один вечер двадцать эпиграмм. Думаю, что и самому Марциалу это было бы не под силу.

Гости шумно выразили свое изумление перед поразительным дарованием хозяина, уверяя его, что не только Марциал, но и сам Гомер не совладал бы с такой задачей. Помпоний же, опираясь на плечо раба, что, вероятно, крайне ему мешало, начал декламацию, подражая плохим акторам в усиленном означении метра.

Говорят, что стихи ученика Сенеки, столь осмеянные его современниками, не были особенно плохи, и весьма жаль, что ни один из авторов не захотел сохранить их до наших дней. Подобно этому и эпиграммы Помпония не показались мне столь нелепыми, как я мог ожидать, хотя их автор, или его греческий писец, и пользовались слишком широко правилом грамматиков, гласящим, что иные слоги могут быть либо долгими, либо краткими, смотря по тому, как ты их хочешь поставить.

Первая из прочитанных эпиграмм говорила о семи небесных сферах, и она была настолько замысловата, что я решительно подозреваю в ней скорее творение Мнесилоха, скромно удовольствовавшегося денежным подарком, взамен соснового венка, а не нашего амфитриона. Сколько я запомнил, эта эпиграмма читается так:

Семь священных планет, к семи прикрепленные сферам,
По непреложным законам, свершают свое обращенье.
Фенона первая сфера, с зловещей звездою Сатурна;
Имя второй – Фаэтон, и на ней сверкает Юпитер;
Третья дана Пироенту: там блещет Марс красноватый;
Стильбон названье четвертой, с которой светит Меркурий;
Фосфора пятая сфера, где утром сияет Венера;
Феба – сфера шестая, последняя сфера – Дианы;
Это она отделяет небо от далей эфира.

Гости, конечно, приветствовали такие стихи самыми восторженными восклицаниями, и любопытно было наблюдать, как Юлианий играл двойную игру: он кричал похвалы чуть ли не громче всех, но в то же время успевал подмигнуть мне, намекая, что он понимает все ничтожество тщетных попыток разбогатевшего неуча соперничать с Апулеем. А Помпоний, досыта насладившись льстивыми восторгами паразитов, достал из ларца новый свиток и опять, усиленно скандируя, стал читать другие эпиграммы, воспевающие то знаки Зодиака, то различные ветры, то разные формы любовных объятий, причем последнее стихотворение своим нескромным содержанием вызвало особенно бурные восторги уже полупьяных слушателей. Наконец Помпоний приступил к элегии о Гигантах, начинавшейся, кажется, так:

Вышний эфир захватить когда-то пытались Гиганты
И на Олимпа царя руки взносили свои.

Далее, как водится, говорилось о том, что попытка Гигантов не имела успеха, что Юпитер сокрушил их молнией, но что в наши дни новые Гиганты, люди труда и ума, к которым Помпоний относил и самого себя, намерены начать борьбу за обладание миром; они громоздят не Пелион на Оссу, но мешки с золотом один на другой, скоро взберутся по этой лестнице до неба, захватят в свою власть все должности империи, все почести, будут обладать всеми сокровищами древности, лучшими статуями и любовью красивейших женщин.

Когда Помпоний закончил чтение своей элегии, по меньшей мере любопытной, хотя в ней и попадались выражения, которые уместны были бы только в устах какого-нибудь франка, едва научившегося латинской речи, и все собрание приветствовало счастливого поэта настоящим громовым раскатом рукоплесканий, – Ремигий внезапно, потеряв обладание собой, воскликнул так громко, что его голос покрыл общий шум:

– Почести ты, может быть, и скупишь, но любовь не продается. Ты можешь купить девушку и запереть ее в золотой тюрьме, но ее сердце останется на свободе. «Если хочешь быть любимым, люби!» – а не довольствуйся тем, что кидаешь солиды.

Я всячески пытался успокоить моего друга, и Помпоний первую минуту, несколько смутившись, готов был сделать вид, что он не слышит слов Ремигия, но тот, словно побуждаемый каким-то демоном, оттолкнул мою руку и с еще большим возбуждением стал говорить:

– Стыдно нам, граждане, что мы здесь слушаем этого начиненного золотом каплуна, который похваляется, что всех нас купит! Римляне по-прежнему носят свое право на оконечности мечей. Омерзительно слушать, будто они стали народом торгашей, какими-то грекулами.

Так неожиданны были такие речи в устах Ремигия, всегда склонного относиться к жизни и к вопросам чести легко, что я не знал, как себя держать с ним. Конечно, тотчас нашлось множество защитников у щедрого хозяина, которые не только осыпали дерзкого проповедника бранью, зло укоряя его в том, что он сначала наелся и напился на счет Помпония, а потом уже вздумал обличать его, но и готовых кулаками доказать свою преданность поэту-мнемону. Особенно неистовствовал при этом Юлианий, который обрадовался случаю отомстить моему другу за недавнюю обиду. Однако все происшествие еще можно было бы как-нибудь уладить, если бы Ремигий не сделал последнего шага, вдруг обратившись к Галле с такой речью:

– И тебе, Галла, стыдно оставаться в обществе человека, который открыто хвастался тем, что приобрел твою любовь за деньги. Докажи, что ты, хотя и жила в лупанаре, честная девушка. Плюнь этому негодяю в его завитую бороду и уходи сейчас же отсюда со мной!

Таких оскорблений Помпоний уже не мог стерпеть. В один миг пропали у него те приемы благородства, которыми он пытался щеголять, сразу он превратился в грубого подрядчика, привыкшего кричать на рабов и рабочих, и с яростными ругательствами, весь побледнев от злобы, задыхаясь и брызгая слюной, он стал угрожать, что немедленно прикажет слугам схватить Ремигия и высечь его на глазах всех присутствующих, как негодного школьника. Ремигий, совсем пьяный, покачиваясь, но стараясь принять гордый вид, возражал, что он Римский гражданин и что никто не вправе без суда прикоснуться к нему пальцем. Но уже Юлианий, усердствовавший больше других и зная, что его поддержат рабы Помпония, схватил Ремигия за плечи, готовый повлечь его перед лицом раздраженного хозяина, и между ними началась настоящая борьба, безобразная и непристойная.

Я был в полном отчаянии и не представлял, как спасти своего друга от поругания, потому что разъяренный Помпоний способен был, не обращая внимания ни на какие законы, божеские и человеческие, действительно приказать рабам избить своего оскорбителя, и те, конечно, исполнили бы такое повеление без колебания. По счастию, мне на помощь пришла сама Галла: с начала ссоры она, вместе со всеми, выражала свое негодование на грубияна, но, должно быть, в глубине души желала спасти его от побоев или иных обид. По крайней мере, среди общего шума и смятения она нашла способ уладить дело наилучшим способом; показывая вид, что она крайне разгневана, она повелительно закричала рослым пафлагонцам, бывшим поблизости, чтобы они тотчас же вытолкали дерзкого крикуна за двери дома. Рабы повиновались и, схватив все еще отбивавшегося Ремигия за руки, поволокли его к выходу. Я, разумеется, последовал за ним, и через минуту мы оказались на темной улице, тогда как за нами слышался негодующий голос Помпония, как видно, жалевшего, что его оскорбитель отделался так дешево.

– Что ты наделал, Ремигий! – горестно восклицал я, поспешно уводя его как можно дальше от опасного соседства с домом аргентария-поэта.

– Все равно! – отвечал мне Ремигий, – я больше такую жизнь выносить был не в силах. Пусть она остается со своим Крезом! Я рад, что сказал им всем в лицо то, что было у меня в душе.

– Но тогда незачем было идти на этот пир, – заметил я, сколько кажется, вполне справедливо. – А кроме того, будь уверен, что Помпоний не забудет этой обиды: он сумеет тебе отомстить.