Изменить стиль страницы

Сына султана Солимана, которого янычары должны были доставить живым к Нур Али, не обнаружили ни здесь, ни в детской. Вдруг в стене открылась потайная дверь, и в гарем валиде вошла Тургана-шекер, ведя за руку семилетнего сына. Ее красивое лицо было усеяно морщинами, когда-то пленительные глаза, понравившиеся щедрому султану, грозно взирали на обезумевших янычар. Сын плакал, напуганный криком, но властная мать не обращала внимания на плач ребенка.

— На колени, рабы, перед султаном великой Порты Магометом Четвертым! — приказала она, и вмиг угас пыл вершителей судеб трона.

Янычары опустили ятаганы и пали ниц к стопам его светлости.

Первая орта готовилась к встрече нового султана, который завтра будет ехать из мечети Эюба, опоясанный мечом Османа. Чорбаджи Алим вспомнил, с каким волнением и надеждой он выносил из казармы чашу шербета для Ибрагима десять лет тому назад. Теперь он относился ко всему равнодушно. При Ибрагиме он ни на ступеньку не продвинулся по службе, хотя был примерным янычаром. Звание чорбаджи получил за убийство украинской пленницы в Багдаде, а за жестокую казнь турка Кер-оглы его даже не похвалили. Теперь братья по крови просили турок стать их союзниками. События в мире развивались не так, как хотел того Алим. Перемены, происходившие в Османской империи, тоже были не на руку. Валиде К?зем отменила набор в янычарский корпус иностранных детей. Корпус все больше и больше пополнялся турецкими подростками, которые, становясь взрослыми, остальных янычар называли презрительно — чужеземец, казак, Байда. Турция, которой Алим верно служил, не признала его своим.

Алим был готов ко всему: подать чашу шербета новому султану или шелковый шнур свергнутому. Что прикажут, что доверят? Бунт в душе утих, воля сломлена, возвращаться некуда, а жить как-то надо.

Поздно вечером к Алиму пришел Мурах-баба. Шейх янычарских дервишей с минуту проницательно смотрел на черноусого богатыря, потом заговорщически произнес:

— Око за око, зуб за зуб — гласит коран. Шейх-уль-ислам жаждет смерти Ибрагима. Святой отец милостиво вспомнил о тебе. Ты исполнишь приговор.

— Рука дающая всегда выше той, которая принимает, — холодно ответил Алим. Ни один мускул не дрогнул на лице.

<Такой хладнокровный убийца может удивить даже Османов!> — подумал Мурах-баба и указал Алиму на выход.

Медленно, словно тень, двигались по темным улицам четверо: чорбаджи и дервиш впереди, два палача сзади. Остановились возле дворцовой тюрьмы. Из темницы доносилось рыдание Ибрагима. Палач подал Алиму ключ. Мурах-баба кивнул головой. Какое-то время Алим стоял неподвижно, потом решительно шагнул к двери. Заскрежетал замок, рыдание Ибрагима оборвалось.

При свете факела чорбаджи увидел человека, которому обещал когда-то, что встретится с ним в стране золотого яблока. Встретились… В безумном страхе, который лишает речи, заставляет цепенеть, смотрел на него Ибрагим, и только глаза молили о пощаде.

Чувство, похожее на то, что родилось на мгновение тогда, в Багдаде, когда незнакомая девушка прошептала: <Казаче, соколик>, - вспыхнуло в душе.

…Тогда он начинал службу, теперь должен удержать то, что заработал; тогда хотел заслужить ласку властелинов, убивая рабыню, теперь — убивая правителя. Ибрагим стал ему таким же ненужным, как когда-то любовь Нафисы и вера в христианского бога. Но нет, оказывается, он еще нужен.

Чорбаджи первой султанской орты, приученный убивать, легко пронзил кинжалом горло своему бывшему покровителю.

Возвращались молча: впереди Мурах-баба с Алимом, следом за ним два палача. Вдруг Алима охватило чувство неуверенности, тревоги. Он оглянулся — придворные палачи шли, понуря головы. Алим замедлил шаг, чтобы поравняться с ними, но палачи снова отстали. Мурах-баба свернул с дороги в ворота, которые вели в комнату палачей. Чорбаджи резко повернулся, схватившись за палаш, на котором еще не застыла султанская кровь, но ему вмиг скрутили руки и заткнули рот куском сукна.

При свете факела, который освещал последние минуты жизни Ибрагима, палач зачитал приговор, написанный рукой шейх-уль-ислама Регеля, очень довольного местью:

<Султан убит, но род Османов священный. Чужеземец, обагривший руки кровью государя Порты, должен умереть. Турецкая кровь смывается лишь кровью>.

В последний раз пронзило мозг слово <чужеземец>, и это было страшнее смертного приговора. Всю жизнь он хотел сравняться с турками — и напрасно.

Когда шею уже стягивала холодная петля, в памяти Алима возникла проклятая им самим степь и ее высокая ковыльная трава… а в небе — белые облака… и резвые кони скачут к чужому черному небу над Босфором.

В эту ночь возле Мраморного моря в рыбачьем доме, приютившемся у южной стены Биюк-сарая, зажегся огонь. Рыбаки опускали в воду мешок с телом первенца казацкого полковника Самойла — янычара Алима.

К утру следы мятежа на Софийской площади были устранены. Народ собирался к дворцу сопровождать в мечеть Эюба нового султана.

Дервиши бежали впереди, выкрикивая осанну императору, более ревностные вскрывали себе вены в знак того, что всегда готовы пролить кровь за падишаха, толпа шумела, волновалась, прорывалась к процессии, чтобы лобызать следы копыт султанского коня.

Великий визирь Нур Али придерживал рукой семилетнего властелина империи, чтобы он не упал с коня. Магомет Четвертый плакал, потому что еще никогда не сидел на коне, крик повелителя трех континентов и пяти морей разносился над напыщенной Портой, вызывая чувство тоскливо-беспокойного страха.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Як запродав гетьман

У ярмо християн,

Нас послав поганяти,

По сво?й по землi

Свою кров розлили

I зарiзали брата…

Т. Шевченко

Весной 1649 года над Крымом снова нависла зловещая тень голода и смерти. С гнилого Сиваша распространилась эпидемия чумы и косила ногайские юрты одну за другой, в небе ни облачка, саранча сожрала всю траву в Буджацкой степи — ногаи охотно собирались на войну с Ляхистаном.

Ислам-Гирей послал гонцов к беям. Откликнулись все, кроме ширинского бея Алтана. С тех пор как Тугай пошел на открытый сговор с ханом и вернул в Бахчисарай ненавистного Сефера Гази, он замкнулся в своей резиденции на окраине Старого Крыма и, потеряв политический вес при дворе, старался утешить себя мирскими хлопотами — перестраивал дворец, с таким размахом, чтобы он был величественнее ханского.

Однако тут веяло запустением, зарастали спорышем когда-то оживленные дороги, не радовали путников возвышавшиеся вокруг усадьбы тополя, посаженные потомками ширинского рода.

Можно было видеть, как каждое утро бейские слуги выводили к большому деревянному кругу в усадьбе пятьдесят ухоженных арабских жеребцов; в заезжем дворе весь день плясали цыгане; стены гарема выросли выше деревьев в саду, виднелись они с берега Индола, но все напрасно, не приезжали высокие гости во дворец Алтана, ничего уже не значило его богатство, и старокрымский властитель тревожился, что его гордость может навлечь гнев хана. Но на поклон идти не мог. Как?! Идти смирным, покорным туда, где его предки и он сам всегда чувствовали себя владыками? Разве до недавнего времени не открывались перед ширинскими беями ворота настежь, сам хан не выходил ему навстречу, а бейские сыновья не врывались в гарем и не выбирали себе самых красивых ханских наложниц? Ширины! Что осталось от них при крутом Исламе? Проклятый Тугай… Какую победу помог одержать Хмелю, а паче — Ислам-Гирею!

Удивление и страх охватили Алтана, когда он из окна дворца увидел, как пали ниц стражники на мосту перед тремя всадниками, в одном из которых он узнал самого хана. Наспех набросил на себя меховую шубу, натянул на голову тюрбан и вмиг выбежал к воротам.

— Не идет гора к Магомету, Магомет идет к горе, — насмешливо промолвил Ислам, слезая с коня. — Что же ты стоишь, не приветствуешь меня и не зовешь слуг, чтобы отвели моего аргамака, и не подносишь чаш с шербетом? Или, может, думаешь, как бы схватить хана, чтобы передать великому визирю, старому Кепрюли, опекуну желторотого султана?