Изменить стиль страницы

Они помолчали. Оле спросил:

— А твоя жена знает об этом?

— Нет. Я расскажу ей после катанья под парусами.

— После катанья? Да я его, разумеется, отменю теперь.

— Нет, — сказал Тидеман, — я очень прошу тебя этого не делать. Ганка много говорила об этой поездке, она чрезвычайно радуется ей. Нет, нет, наоборот, я хочу тебя попросить завтра не подавать и виду, что не всё благополучно, и быть как можно веселее. Я буду тебе благодарен от всей души. Разумеется, мы ни одним словом не упомянем о моём несчастье.

Тидеман спрятал телеграмму в карман и взялся за шляпу.

— Извини, что я пришёл и помешал тебе. Во всяком случае, я ухожу от тебя веселее, чем пришёл, я очень рад, что дача перешла к тебе.

Сам-шестьдесят

I

Компания мужчин и дам собралась на пристани; это была компания, собиравшаяся кататься на яхте Агаты. Дожидались только Паульсбергов, которых ещё не было. Иргенс раздражался и говорил колкости: не лучше ли послать яхту за Паульсбергами и почтительнейше привезти их сюда? Когда наконец Паульсберг с женой явились, все тотчас же разместились, и яхта вышла из фьорда.

Тидеман правил рулём. Двое рабочих со склада Оле составляли экипаж. Оле, действительно, обставил эту поездку наилучшим образом и взял с собой большой запас разных закусок и вина, не забыл даже захватить жареного кофе для Иргенса. Только Кольдевина ему так и не удалось разыскать, а журналиста Грегерсена он не пригласил умышленно, потому что Грегерсен, наверное, видел телеграммы из России и разболтал бы о них остальным.

Тидеман не разговаривал, вид у него был такой, словно он провёл бессонную ночь, а может, и две. Когда Оле спросил его, как он себя чувствует, он ответил, улыбаясь, что ничего себе. Но просил, чтобы ему позволили остаться на руле.

Яхта свернула к шхерам.

Фру Ганка сидела на самом носу, лицо её дышало свежестью, она небрежно набросила на себя накидку, и Мильде заметил, что у неё очень живописный вид.

— Поскорее бы приступить к выпивке! — сказал он, громко смеясь.

Оле сейчас же достал бутылки и стаканы. Он обошёл всех дам и закутал их шалями и пледами. Да, да, пусть смеются! Солнце, правда, светит, но на море сильный ветер. Оле большей частью находился на корме и несколько раз предлагал Тидеману сменить его у руля, но Тидеман всякий раз отказывался. Нет, для него сущее благодеяние, что он может стоять тут и не обязан разговаривать, он совершенно не годился сегодня для разговоров.

— Не падай только духом. Есть какие-нибудь новые подробности?

— Только подтверждение. Завтра это будет сообщено официально. Да ты не думай об этом сейчас, за ночь я определил себе свою линию и всё выяснил. Я надеюсь выпутаться.

А впереди, на носу, настроение начинало быстро повышаться. Ойен страдал морской болезнью и пил, чтобы подбодриться, и не мог держаться на ногах, он сильно ослабел.

— Как хорошо, что вы вернулись, Ойен, — сказала фру Ганка, желая утешить его. — У вас всё такое же девичье личико, но оно стало менее бледно, чем раньше.

— Ну, уже извините, — безжалостно воскликнула фру Паульсберг, — я никогда не видала его бледнее, чем сегодня.

При этом намёке на его морскую болезнь раздался общий смех. Фру Ганка продолжала говорить с ним: она знает его последнее произведение, написанное в Торахусе, стихотворение о старых воспоминаниях. Во всяком случае, нельзя сказать, чтобы он праздно провёл время в деревне.

— А вы не слышали моего последнего стихотворения, — слабым голосом произнёс Ойен, — из египетской жизни, действие происходит в гробнице...

И, несмотря на мучившую его тошноту, он стал искать своё стихотворение по карманам. Куда же оно девалось? Он приготовил его утром, чтобы захватить с собой, думая, что, может быть, кому-нибудь захочется прослушать его, он смело может сказать, что, в своём роде, это нечто замечательное. Но потом он, вероятно, забыл его. Он не мог себе представить, что действительно, потерял, нечаянно обронил его. Потому что, в таком случае, прогулка совершенно пропала для него, такого стихотворения ему до сих пор ещё не удавалось написать; правда, оно занимает всего полторы странички, но...

— Нет, — сказала фру Ганка, — он, наверное, забыл его дома. — И она сделала всё возможное, чтобы разогнать мрачные предположения бедного поэта. — Так ему больше нравится жить в городе, чем в деревне?

О, да, ещё бы! Как только он очутился на улицах и увидел опять свои излюбленные прямые линии, так мозг его сейчас же заработал, и он сочинил это египетское стихотворение в прозе. Нет, не может быть, чтобы он его выронил...

Теперь и Мильде был на стороне Ойена, он начинал его вполне признавать. Да, наконец-то и он постиг своеобразную тонкость его поэзии.

Но Иргенс, сидевший рядом и слышавший эту необыкновенную похвалу, наклонился к фру Ганке и сказал вполголоса:

— Как вам это нравится? Теперь Мильде получил премию, и ему нечего больше страшиться своего опасного соперника Ойена.

И Иргенс поджал губы и улыбнулся кривой усмешкой.

Фру Ганка взглянула на него. Он всё продолжает злобствовать, и как это не идёт к нему! Он сам не знал этого, а то, конечно, не стал бы так поджимать губы и злобно сверкать глазами. Впрочем, он, по обыкновению, был большей частью молчалив, Агате он не сказал за всё время ни слова и делал вид, будто не замечает её присутствия. Что она сделала ему? Разве она могла поступить иначе? Почему он не хочет об этом подумать?

Но он даже не смотрел на неё.

Сварили кофе, но, из внимания к Ойену, которому становилось всё хуже, решили пить его на каком-нибудь островке. Яхта пристала к маленькой шхере. Все расположились на камнях, валялись на жёстком каменистом берегу, возились и шумели. Это было ново и весело. Ойен смотрел широко раскрытыми, изумлёнными глазами на всё, на море, на волны, наполнявшие своим тяжёлым рокотом воздух, на этот пустынный островок, на котором не росло ни единого деревца и где трава была выжжена солнцем и морской водой. Как всё это странно и необыкновенно!

Агата обходила всех с чашками и стаканами, её крошечные ручки боялись выронить что-нибудь, она ступала осторожно, словно балансируя на канате, и даже высунула от напряжения кончик языка.

Мильде предложил тост за её здоровье.

— Нет ли у тебя шампанского? — спросил он Оле.

И шампанское сейчас же появилось, стаканы наполнились, и тост был покрыт громкими криками «ура».

Мильде был в чудеснейшем настроении, он придумал закупорить пустую бутылку и пустить её в море, предварительно вложив бумажку, на которой все напишут свои имена, и мужчины и дамы.

Все написали, за исключением Паульсберга, который решительно отказался. Человек, пишущий так много, как он, не станет, забавы ради, писать на каких-то бумажках, — сказал он.

И он встал и отошёл один в сторону.

— Так я сам припишу его, — сказал Мильде и взялся за карандаш.

Но тут фру Паульсберг сердито крикнула:

— Что такое? Я надеюсь, вы не сделаете этого? Паульсберг сказал, что не желает, чтобы его имя стояло на этой записке, и этого нам должно быть достаточно.

Фру Паульсберг имела чрезвычайно оскорблённый вид. Она заложила ногу на ногу и держала чашку кофе, словно бокал с пивом.

Мильде сейчас же извинился: ведь это просто шутка, сказал он, самая невинная шутка. Но сейчас, подумав немного, он должен признать, что фру Паульсберг права, это глупая выдумка, Паульсберг не может делать таких вещей, словом... Впрочем, по совести сказать, ничего забавного в этом нет, и он просто-напросто предлагает бросить эту затею с бутылкой... Если не будет имени Паульсберга, то какой в ней смысл... Как полагают остальные?

Но Иргенс не мог более сдерживаться и язвительно засмеялся прямо в лицо Мильде.

— Хе-хе-хе, господин лауреат, да ты прямо божественен!

Господин лауреат! Никак он не может забыть эту премию!

— А ты, — ответил, вспылив, Мильде и посмотрел на него пьяными глазами, — ты становишься положительно невыносим, и невозможно иметь с тобой дело.