В зале стояла тишина. Студентки, пришедшие посмотреть своего учителя «в деле», не сводили с него восторженных взглядов, и это Ядов чувствовал. В свои тридцать три года он иногда еще по-молодому волновался рядом с хорошенькой девятнадцатилетней студенткой. До сих нор он был холост, и по поводу этого затянувшегося холостячества ходили разные толки: то грустные, то смешные.
Убедительно обосновав юридическую сторону дела и доказав, что в действиях Ленчика не было не только прямого преступного умысла, но даже маленького намека на косвенный умысел, Ядов продолжал:
— Если влюблен молодой человек, влюблен много лет и просит руки своей любимой… Просит руки и, наконец, получает от нее согласие, то разве он допустит даже в мыслях что-нибудь недоброе, грязное и злое по отношению к своей невесте? Если мы считаемся с логикой жизни, то логику сердца, логику чувств не опрокинешь. Такова жизнь. Что же толкнуло моего юного подзащитного подослать к своей невесте гадалку? Месть? Ревность? Расплата за неверность? Нет, к счастью, не эти чувства двигали им в эту счастливую для него минуту. Да, да — счастливую минуту. Мой подзащитный переживал апогей счастья: Ленчик и Лугова были уже помолвлены и готовились к своему свадебному путешествию на Урал. До свадьбы оставались считанные дни. Но в последнее время невеста стала колебаться. Мой подзащитный с ужасом замечал, что свадьба может не состояться. И тут-то подвернулся случай: гадалка. Простая случайность. Видя, что его чаша весов колеблется, он не устоял. Он бросил на эту чашу маленький золотник своего сердца. Гаданье!.. Милая, невинная шутка, которую потом, когда мой подзащитный стал бы супругом Луговой, они с улыбкой вспоминали, как что-то светлое, неизбитое и юное…
Все чаще и чаще, прибегая к образам и сравнениям, которые переплетались с афористическими высказываниями классиков литературы, Ядов вдруг сделал неожиданную продолжительную паузу и, словно напившись досыта тишиной зала, продолжал оперировать юридическими терминами.
В этом-то и была особенность его тактики: логическое он умело чередовал с психологическим.
Доказав отсутствие вины в действиях Ленчика, Ядов неожиданно оборвал свою речь:
— Там, где нет вины, граждане судьи, там нет наказания.
Сказал и, в последний раз окинув с трибуны зал, сел за адвокатский столик.
Первыми зааплодировали студентки, потом подхватил весь зал.
Было во внешности Ядова что-то артистическое, но это артистическое не походило на дешевенькое, избитое кривлянье тех адвокатов (а они еще попадаются), которые всю вторую половину защиты, когда «бьют на слезу», ведут или в тоне трагического завывания, или добрых полчаса мелодраматически и сентиментально причитают и кончают неизменно тем, что взывают к «великодушию советского правосудия».
Высокий и стройный, в черном костюме и с черным галстуком, Ядов был внешне элегантен. Его правильные черты лица, высокий с крутыми залысинами лоб и никогда не улыбающиеся глаза (с виду он больше казался строгим, чем добрым) даже у самого придирчивого физиономиста могли бы оставить твердое впечатление, что перед ним человек умный и волевой.
…Кончился суд тем, что цыганку приговорили к трем годам лишения свободы, а Ленчику вынесли общественное порицание.
Никогда Наташа не питала такого гадливого чувства к Ленчику, как теперь, после суда. Особенно после речи адвоката, который сказал неправду, что она дала согласие выйти за Ленчика замуж. Два часа в душном, переполненном зале, где сотни глаз упирались в нее ежеминутно, ей показались пыткой. И все из-за кого? Из-за Ленчика, которого она никогда не любила.
Уже у самого выхода из зала суда Наташа услышала приглушенный голос Ленчика:
— Наташа, мне нужно с тобой поговорить.
Она даже не повернулась. Ей было стыдно стоять с ним рядом. В течение всего суда он выглядел жалким и растоптанным.
— Наташа! — почти выдохнул Ленчик над самым ее ухом и слегка коснулся ее локтя. От этого прикосновения она почувствовала что-то брезгливое.
Наташа круто повернулась и, глядя под ноги, отрубила озлобленно:
— Подлец!
— Что ты говоришь?
Смерив Ленчика презрительным взглядом, она повернулась. Она не шла, а почти бежала.
Ленчик проводил ее взглядом до самой калитки. Он понял, что это был настоящий конец. Уж если ее не тронули слова адвоката, который раскрыл, как он, Виктор, любит ее, то все дальнейшие попытки к примирению только еще раз унизят и опозорят его. А ведь он с таким трудом добился, чтоб его послали работать в Верхнеуральск!
— Успокойся, сынуля, все обошлось благополучно. Поедем скорей домой. И я умоляю тебя: не связывайся больше с этой невоспитанной дурой. Ведь она тебя ни в грош не ставит.
Ленчик молча посмотрел на мать. Это была минута, когда ему особенно хотелось сорвать на ком-то свою обиду. И он собрался все выместить на матери, но чудом сдержался.
— Ты понимаешь, что в Верхнеуральске мне теперь нечего делать? Ты это понимаешь? — тихо, но злобно спросил он.
— Ну и прекрасно, Витенька! Наконец-то ты останешься в Москве. — Виктория Леопольдовна захлебывалась от счастья, поняв, что Виктор никуда от нее не уедет.
Ленчик посмотрел на мать и, как своему самому лютому врагу, сказал:
— Так вот сейчас же, сию минуту поезжай к отцу, и не мое дело, кто это будет решать и как это будут решать — вечером должен быть документ, что от поездки в Верхнеуральск я освобожден.
Сказал и прошел к машине, которая стояла неподалеку.
Не успела Виктория Леопольдовна взяться за ручку дверцы, как Виктор высунулся из окна кабины — он сел рядом с шофером — и раздраженно бросил:
— Машина нужна мне. Поезжай в метро.
43
В общей камере Таганской тюрьмы, куда посадили Толика, находилось восемнадцать человек. В основном это были молодые люди, попавшие сюда кто за хулиганство, кто за кражу. Некоторые из них в Таганке уже не новички. Опустившиеся и озлобленные, они махнули на все рукой и коротали время за картами, скабрезными анекдотами и травили пожилого толстяка, которого кто-то в первый же день его пребывания в тюрьме окрестил Ротшильдом.
В тюрьму Ротшильд попал за спекуляцию отрубями. Он был заведующим фуражной палаткой в Сокольниках. К тюремной кличке «Король отрубей» привык и как только слышал свое новое имя, с готовностью поворачивался в сторону, откуда его окликали. Все в камере видели, как глупо хлопал он при этом своими бесцветными ресницами. На его каменном лице в это время застывало выражение тупой угодливости. Ротшильд боялся всего, что было связано с ним и с его новым именем. Стукнет дверной засов, откинутый тюремным надзирателем, Ротшильд вздрагивает и каменеет, назовут его настоящее имя («Вам передача»), — Ротшильд долго не может сообразить, что еще, наконец, хотят с ним сделать? Его мясистые щеки при этом мелко-мелко тряслись.
Ротшильду приносили передачи чаще, чем другим, но из них ему доставалось очень мало, почти все пускалось в расход «шакалами», которые остервенело расхватывали продукты и здесь же, на глазах хозяина, цинично пожирали их. Ротшильд только глупо улыбался и молчал. В его маленьких и бесцветных, как у поросенка, глазах поселился вечный страх.
Вначале Ротшильд был неприятен Толику, но потом ему стало жалко это забитое, безответное существо.
А вчера утром из-за Ротшильда в камере даже вспыхнула драка, которая через несколько минут стала известна всей тюрьме. Случилось это так: Ротшильду передали очередную посылочку, завернутую чистенькой марлей. Не успел он ее даже рассмотреть, как один из «шакалов» выхватил у него узелок и бросил его в угол. Все в камере видели, как трое наглецов с хохотом терзали чужую посылку. Терзали и смеялись над ее хозяином. А один из тройки, высокий и с челкой, у которого на спине между лопатками была татуировка «Нет в жизни счастья», а на плече — «Не забуду мать родную», даже запустил в хозяина пустой коробкой из-под конфет.
— На, Ротшильд, забавляйся. С картинками!