Изменить стиль страницы

И сразу же только что мысленно затеянный побег был отменен. Обратного хода не было, ибо слова бабушки уже приняли меня в эту крепкую семью, узы которой упрочивались накопленным семейным состоянием, но которая жила по швейцарскому обыкновению скромно, на проценты с капитала, а к моему происхождению здесь отнеслись с традиционной толерантностью, будто Король-Солнце никогда не упразднял Нантский эдикт.

Я подчинился обстоятельствам, оставляя в резерве неиспользованную возможность прыжка и побега в знакомые сферы; кроме того, у преемника берлинского летуна на воздушном шаре не шло из головы, вытесняя все остальное, соответствующее ему жилье, то есть оранжевая палатка, которую мы с Анной намеревались взять с собой в Италию.

День отъезда был назначен. Рюкзаки упакованы. Среди багажа находились старомодные путеводители. Мы прихватили с собой даже книгу Буркхарта «Культура Возрождения в Италии», чтобы развивать в себе чувство прекрасного. Но прежде, чем отправиться в путь, Анне пришлось развеять опасения матери относительно наших совместных ночевок в одной палатке; дочь сделала это непревзойденным по своей невинности указанием на две палаточные стойки, которые, дескать, будут разделять нас ночью. К чести Грети Шварц, матери Анны, нужно заметить: она поверила дочери.

Добрались мы до Мыса Цирцеи и еще дальше к югу от Неаполя. И где бы мы ни разбивали свою палатку — на берегу, под пиниями, между покинутыми домами, — мы оказывались гораздо ближе друг к другу, чем это допускала воображаемая разделительная линия между палаточными стойками. Но наша любовь принадлежит до сегодняшнего дня только Анне и мне, что не позволяет тратить лишних слов на описания или прочие объяснения, а вот что касается палатки, то на ее брезенте осталось несколько красных пятен, не смываемых никаким дождем, ибо однажды мы, не задумываясь о последствиях, остановились на ночлег под тутовым деревом, усыпанным спелыми ягодами.

Однажды, когда мы варили уху на берегу — рыбу можно было купить по дешевке, — нас испугала группа молодых фашистов, которые салютовали Муссолини, своему дуче. Ребята в черных рубашках собрали нам для костра деревяшки, принесенные прибоем. Они были глухи к любому вразумлению, как некогда я сам, носивший коричневую рубашку юнгфолька; подобно обыкновенной сныти, сорная трава вырастает заново, расцветает, захватывает пространство вокруг себя, а подходящий климат для этой молодой поросли существует не только в Италии.

Хотя и преодолели мы довольно значительное расстояние, но повидали не так уж много, ибо мы с Анной все еще открывали друг в друге что-то новое и дивились этим открытиям. Они были сами по себе слишком сенсационны, поэтому мало что могло отвлечь наше внимание. Даже когда я рисовал или писал акварели, мы сидели, прислонившись друг к другу.

На пути туда или обратно помимо обычных маленьких приключений — скажем, испугавшись одного неаполитанского водителя и его напарника, Анна украдкой подсунула мне швейцарский карманный нож — или встречи с бородатым монахом-капуцином, который с оглушительным смехом водил нас по своим катакомбам, где показывал коллекцию черепов, мне особенно запомнился визит к художнику Джорджо Моранди, которого мы весьма уважали.

Мы были молодыми и наглыми, а потому не постеснялись выспросить в Болонье, где находится его дом, и заявились туда безо всякого предупреждения. Нас впустили сестры маэстро.

Анна довольно бегло говорила по-итальянски, к тому же она сослалась на швейцарского коллекционера по фамилии Флерсхайм, который был знаком с одной из ее теток и считался специалистом по Моранди, а кроме того, в ответ на вопрос, не «americani» ли мы, последовал отрицательный ответ, поэтому обе суетливые дамы пустили нас в ателье маэстро. Там находились лишь натянутые на подрамники чистые холсты, однако маэстро, хихикающий, как кобольд, заверил нас, что все эти ненаписанные картины — их было с дюжину или больше — уже проданы, а купили их, разумеется, «americani».

На веранде, которая использовалась под ателье, мы увидели на столах и полках вазы, кувшины и бутылки; расположенные в случайном порядке, они образовывали продуманные композиции на плоских подставках с задником из ткани. Когда-то Моранди писал с них свои характерные натюрморты, теперь все пылилось, так что эта равномерно покрытая серо-бурым налетом пыли коллекция кувшинов, бутылей и ваз давала наглядное представление об аскетической красоте картин, написанных маэстро.

Он носил круглые очки и улыбался, пока мы рассматривали новые и старые постановочные композиции, благодаря которым возникли шедевры живописи, пользующиеся столь высоким спросом. Между вазами и бутылями повисла паутина, где даже ютились пауки. Сегодня этот запыленный антураж, каким мы его застали тогда, вполне сошел бы у всеядных художественных критиков за произведение в духе концепт-арта; наверняка сыскались бы и покупатели.

Одетые в черное сестры художника дали нам на прощанье по рюмочке приторно-сладкого зеленого ликера. Я упустил возможность выпросить у маэстро пробный оттиск его гравюры. Возможно, старик расщедрился бы, тогда у нас с Анной очутился бы лист с его автографом. Мы покинули Болонью, левацкий университетский город, известный своей жирной кухней.

В Неаполе, неподалеку от порта, мы наткнулись на зареванную группу немецких бойскаутов, у которых украли рюкзаки; теперь мальчишкам хотелось домой, только домой. Поперек улиц на веревках сушилось разноцветное белье. Стайки звонкоголосых детей. Мы плутали по узким улочкам, разглядывали церковные процессии с их язычески-католической помпезностью, известной нам по кинофильмам неореалистов. Пахло рыбой и гнилыми фруктами.

А та, кому в детстве я обещал сказочно-прекрасное путешествие на юг, до самого Неаполя, в край, где лимонные рощи цветут, та, которая любила называть своего не скупящегося на обещания сыночка именем знаменитого театрального героя, чья луковица жизни, очищенная чешуйка за чешуйкой, не обнаружила смысла, та, которая, словно мать Пер Гюнта, не дождалась исполнения моих обещаний, та, которая всю свою жизнь тянулась к прекрасному и знала, что это такое, — теперь радовалась, что «ее милому мальчику, — так она написала мне, — выпало счастье увидеть все красоты», да еще «вместе с такой славной барышней из хорошей семьи».

Лишь в самом конце письма, где мама просила меня «быть пообходительней с фройляйн Анной», она намекала на свою болезнь: «мне не становится лучше»; намек вполне очевидный, но я не воспринял его с должной серьезностью, поэтому моя жизнь шла дальше своим чередом, оставляя страдания мамы в стороне.

Едва мы вернулись в Ленцбург, отец Анны пригласил меня на мужской разговор. За время нашего отсутствия он получил от берлинской квартирной хозяйки своей дочери письмо, полное бездоказательных обвинений. Отец сказал, что не придает значения сплетням, однако вполне очевидно: я не раз оставался у дочери на ночь, поэтому, мол, по мнению жены, к которому он присоединяется, необходимо легализовать мои отношения с их дочерью, несомненно возникшие на основе взаимной симпатии. К этому, дескать, добавить нечего.

Мы стояли возле полок, забитых книгами, и я пытался прочитать их названия на корешках переплетов. Отцу Анны разговор был тягостен. Мне же наоборот, тем более что я тут же дал мое согласие на брак. Осталось лишь обсудить срок свадьбы.

Отец трех дочерей, Борис Шварц был готов поженить нас если не тотчас, то как можно скорее, желательно до конца года. Я же никак не хотел жениться в вельветовых штанах и поношенном пиджаке, сохранившемся со времен проживания в дюссельдорфском приюте «Каритас», а собирался подзаработать за зимний семестр, чтобы явиться в ленцбургский отдел регистрации браков, приодевшись хотя бы в магазине готового платья. Анна тоже ратовала за весну следующего года. До тех пор ей хотелось разучить для промежуточного экзамена сольный танец на музыку фортепьянной пьесы Бартока.