Изменить стиль страницы

Задавал ли он вопросы о новейшей технике: «А на „тигр“ я попаду?»

Наверняка ему тут же вспомнились хроникальные кадры киножурналов, откуда черпали свои военные познания юные зрители: танки Роммеля среди песков пустыни.

Вероятно, я похвастал моей осведомленностью, заимствованной из «Карманного морского справочника» Вейера и «Морского календаря» Кёлера. Я знал назубок до мельчайших подробностей все, что касалось японских крейсеров, авианосцев или линкоров и их побед на Тихом океане: каким был, скажем, захват Сингапура и как шло сражение за Филиппины; я до сих пор помню точные данные о вооружении, которым располагали тяжелые крейсеры «Хурутака» или «Како», и о том, скольких узлов достигала их скорость. Память любит хранить старье, то есть вещи, которые обещают просуществовать долго, пусть даже в качестве утиля.

Через какое-то время похожему на добродушного дядюшку фельдфебелю и довольно грубому старшему матросу надоели мои разглагольствования. Они весьма резко оборвали разговор, но дали понять, что мое заявление не останется без внимания. А пока, дескать, мне все равно предстоит трудовая служба. От нее не освобождают даже тех, кто идет в армию добровольцем. У них строго. Они еще мне покажут, где раки зимуют.

Представляя себе вытянувшегося по стойке «смирно» подростка с голыми коленками, в гольфах и зашнурованных ботинках, которые он накануне начистил, словно на строевой смотр, и стараясь отделить воспоминания от вторичных наслоений — эпизодов из кинофильмов или прочитанных книг, — я слышу смех обоих взрослых мужчин в военной форме, казавшихся мне тогда уже старыми; в этом смехе звучали одновременно и ирония, и сочувствие, будто они знали, что предстоит испытать подростку в коротких штанах.

Левый рукав фельдфебеля был пуст.

Прошло время. Мы привыкли к барачной жизни и к двухъярусным кроватям. Тянулось лето без балтийских пляжей и купального сезона. Излюбленные словечки одного унтер-офицера, который якобы раньше учился на философском факультете, вплетались в наш школьный жаргон. Нас он называл «собачьим отродьем, забывшим смысл бытия»: «Надо выбить из вас дурацкую самость». При взгляде на «кучку засранцев» ему приходила в голову мысль о нашей «заброшенности». В остальном он был вполне безобиден. Не злоупотреблял муштрой. Человек, любивший слышать самого себя, — это свойство сохранилось у него вплоть до «матерниад» в романе «Собачьи годы».

При северо-западном ветре от портовой территории, где неподалеку от фабричных построек чудилось нечто белесое, притягивающее к себе вороньё, доносился тлетворный смрад. Позже я еще много чего навидался и нанюхался. И это имело отдаленные последствия. Кормили нас уже не помню чем.

В конце августа новый барак заняли украинские добровольцы из вспомогательных частей. Эти ребята были немногим старше нас, им надлежало обслуживать зенитчиков, освобождать их от разных подсобных работ на кухне или рытья траншей. Вечерами они тихо сидели возле сараев, поодаль от нас.

Зато вместе с ними мы охотились на длиннохвостых крыс в умывальных помещениях и на позициях наших восьмидесятивосьмимиллиметровых зениток. Охота велась в промежутках между учебными тревогами и занятиями по баллистике. Кто-то из нас — или это был украинец? — ловил крыс прямо голыми руками. Предъявителю более десятка отрубленных хвостов полагалась награда: юный зенитчик получал фруктовые леденцы, старослужащий — сигареты, а украинцам давали махорку, которую они предпочитали сигаретам.

И хотя наши уловы были весьма значительны, а урон, нанесенный крысиному поголовью, довольно велик, наша батарея в Кайзерхафене не могла похвастать явной или неявной победой над крысами; видимо, поэтому спустя десятилетия эти недоистребленные грызуны заполонили своими речами целый роман. Они снились мне поодиночке и как целый крысиный народ. Они высмеивали меня, ибо я все еще на что-то надеялся. Они же все знали наперед, а потому зарывались в землю… Только крысы оказались способны пережить человечество и все людские раздоры…

Вскоре после шестнадцатого дня рождения меня вместе с частью команды зенитной батареи Кайзерхафен перевели на береговую батарею Брёзен-Глеткау, которой для обороны расположенного рядом аэродрома от штурмовиков были приданы счетверенные зенитные установки. Там нашей добычей служило не столько поголовье длиннохвостых, сколько кролики.

В свободные часы я уходил к дюнам, где, укрывшись от ветра, кропал в дневнике осенние стишки. Для которых хватало перезрелого шиповника, будничной скуки, ракушек и вселенской скорби; колеблемого ветром прибрежного камыша или вынесенного прибоем резинового сапога. Наплывающий туман превращал в рифмованные строки воображаемую неразделенную любовь. В оставшихся после шторма водорослях и тине можно было найти мелкие кусочки янтаря, а если повезет, то и покрупнее — величиной с лесной орех. Однажды мне попался кругляш не меньше грецкого ореха; в нем, пережив хеттов, египтян и древних греков, Римскую империю и еще бог знает что, уцелело нечто похожее на тысяченожку. Но замков из мокрого песка я больше не строил.

Дома все шло своим чередом сообразно дефицитной экономике военного времени. Поутихли ссоры с отцом во время моих коротких увольнений на выходные; видимо, мне нравилось не обращать на него никакого внимания, хотя он был рядом, стоял или сидел в гостиной среди мебели, в костюме с галстуком, войлочных шлепанцах, или, повязав вечный кухонный фартук, неизменно месил тесто в вечном фаянсовом тазу, или рвал газету на бумагу для туалета; он был освобожден от армии, ему не надо было идти на фронт, поэтому соприкосновения с отцом оставались неизбежными. Зато на день рождения он подарил мне наручные часы марки «Кинцле».

Мать уже почти совсем бросила играть на пианино. Ее вздохи по поводу складывающегося положения дел заканчивались словами: «Даже не знаю, чем все это кончится».

Однажды она сказала: «Жаль, что нету Гесса. Он нравился мне больше, чем наш Вождь…»

А еще она говорила: «И чем им евреи не угодили? Раньше к нам захаживал коммивояжер-галантерейщик. Цукерманн его звали. Обходительный такой, скидку всегда мне давал…»

После ужина на стол выкладывались продуктовые карточки. Их нужно было наклеивать крахмальным клеем на газетные листы. Эти листы потом сдавали в хозяйственное управление, чтобы в соответствии с количеством сданных карточек получить новые продукты. После закрытия магазинов сети «Кайзерс Каффее» на площади Макса Хальбе у нас прибавилось клиентов.

Я часто помогал наклеивать продуктовые карточки. Подложкой служила газета «Данцигер нойстен нахрихтен» с недавними новостями. Талоны на муку или сахар закрывали собой, например, очередную сводку Верховного командования вермахта, где вместо слова «отступление» говорилось о «выравнивании линии фронта», чтобы скрасить реальную ситуацию. Названия оставленных городов были мне знакомы еще со времен наступления. Карточки на жиры или растительное масло закрывали, скажем, страницы с извещениями о гибели солдат. Талоны на бобовые культуры не позволяли прочесть еженедельно сменяющуюся программу кинотеатров или мелкие объявления и рекламу.

Иногда помогал и отец. Совместное наклеивание продуктовых карточек сближало нас. Он называл жену «Ленхен». Она его — «Вилли». Меня они звали «сынок». Моя сестра по прозвищу Даддау в этом занятии никогда не участвовала.

Пока клейстер подсыхал, радио передавало воскресный концерт по заявкам, постоянно повторяя любимые мамины мелодии: «Ах, ее я потерял…», «Слушай, голубок воркует…», «Один, я вновь один…», песню Сольвейг «Пусть лето пройдет и весна пролетит…», «Колокола родины».

Зимой фронт продолжал пятиться. Победных реляций почти не слышалось. Зато все больше людей, пострадавших от бомбежек, искали пристанище в городе и предместьях. Среди них и сестра моего отца, тетя Элли, с мужем-инвалидом и девочками-двойняшками, которые мне нравились. Захватив остатки спасенного скарба, они перебрались из Берлина в пощаженный войной и еще целехонький город, который так уютно чувствовал себя посреди своей кирпично-готической старины, будто боевые действия всегда будут идти где-то далеко-далеко.