Но здесь мы имели возможность облегчить участь собаки. И в этих условиях мы поступали так, как считали единственно возможным. Много лет мы гуляли с Пыжом в одно и то же время трижды в день. Теперь, чтобы не испытывать его стариковское терпение, я выходил с ним почаще. Движение нужно было ему, но без нажима и понуканий, от которых он начинал суетиться, переживать свою немощь и становиться жалким. Прогулки представляли всего лишь путь по коридору к лифту и от лифта на черный двор, к клочку не заасфальтированной земли. Но и это стоило ему трудов. Он тихо, с остановками, брел от куста к кусту, рассеянно провожал померкшими, залиловевшими глазами прохожих, принюхивался к запахам улицы. В сумерках он видел особенно плохо и после улицы в подъезде искал лапой на ощупь первую ступеньку, чтобы потом одолеть привычный лестничный марш. Все, как у людей…

Я уносил покорно висевшую на руках большую собаку и старался сохранить невозмутимость, не обращать внимания на удивленные, осуждающие, сожалеющие, насмешливо презрительные взгляды встречных, их вопросы и реплики:

— Больная, что ли? Сдали бы ее!

Но существование такой точки зрения лишь укрепляло мое упрямое желание облегчить и продлить дни Пыжа. Да и что они знали о нем?!

Я почти два года не охотился, а если и выходил в лес, то «самотопом» — разве это охота? Нам памятен был случай, когда несколько лет назад мы взяли на денек, чтобы устроить, выброшенного на пустырь обнаруженного Пыжом щенка, и Пыж был совершенно убит от огорчения, замкнулся и отказался от еды, заподозрив желание заменить его… Нет, заводить новую собаку при нем было нельзя.

Нам опять предстояла поездка в Карелию. Как Пыж перенесет два дня пути? Машину он любил и чувствовал себя в дороге лучше. Как всегда, мы оборудовали ему место на заднем сидении. Снова движение, долетающие в окно запахи, отдых где-нибудь в лесу, у воды. Пыж повеселел, оживился, но все так же я вынимал его из машины, укладывал на месте.

В деревне нас встретила Мишина лайка Булька. Пыж обрадовался, сдвинул ушки, намереваясь «погусарить», но зад у него подвихнулся, завалился… Ему стало хуже.

Я уехал вымыть автомобиль. Стояли последние дни августа, солнечные, теплые и тихие. Машинально я таскал ведра, тер щеткой колеса и думал о Пыже: что сейчас там, дома?

Когда я вернулся, Пыж спал. У него обострились боли, он стал жаловаться, и Алла дала ему обезболивающее, успокаивающее снотворное…

Он отошел, не проснувшись.

Наутро мы отвезли его на Дианову гору. Сколько мы охотились с ним в этих местах! Мы были когда-то последними жителями брошенной лесной деревеньки, расположившейся на самой высокой точке Заонежья. Потом дома разобрали, и пышно разросшаяся трава, цветущие герани и ромашки скрыли места построек, редкие закопченные кирпичи.

Пыжа похоронили под большим камнем с плоской, словно бы специально срезанной стороной. На ней я написал имя собаки, трижды выстрелил, и эхо широко раскатило звук.

По дороге домой встретили Мишу.

— Это ты стрелял?

— Я, Миша…

— М-да… На тебя что-то не похоже… — он замялся, мучась от того, чего по долгу службы не мог не сказать мне, давнему своему другу. — А ты, однако, отстрелялся… День-то сегодня, как ты знаешь, не охотничий…

И узнав, что это были за выстрелы, вздохнул облегченно: дружба остается дружбой.

Через Дианову гору проходит небойкая дорога, пересекающая полуостров Заонежье. Редкий не остановился здесь, чтобы полюбоваться видом, открывающимся с горы, на десятки километров: Онего и повенецкий берег, идущие к Беломорканалу суда, леса с поблескивающими в них озерами… Высота, простор, онежские и лесные дали настраивают мысли на высокий и неторопливый философский лад. Мои спутники вслух читают короткую надпись на камне: «Пыж», и я добавляю про себя оставшееся ненаписанным: «… только радость доставлявший».