Изменить стиль страницы

А потом папа смотрел на разрушенный рейхстаг и фотографировался: развалины, покореженная свастика в пыли на земле и на каменной глыбе — маленький мальчик с добрым, абсолютно счастливым лицом, да и каким еще оно могло быть, если так пьянило ощущение Победы и так верилось, что теперь обязательно все будет хорошо.

Вернувшись в Москву, он достал спрятанный учебник немецкого и постарался наверстать упущенное. Учился легко, с удовольствием, не очень давалась математика, зато история, русский, география и литература стали родной стихией.

Единственным богатством Семена Александровича, кроме маленького фордика, полученного в награду от Серго Орджоникидзе за отличную работу над организацией выставки «Наши достижения», были книги. Библиотеку он собрал удивительную (у меня сохранилось дедовское многотомное собрание сочинений Достоевского — дореволюционное, в голубой, с черно-золотой вязью, обложке), и в детстве папа часами просиживал возле книжных полок, «заглатывая» русскую и зарубежную классику. В одиннадцать лет посвятил Семену Александровичу «Оду о лесе», начинавшуюся словами: «Деревья, устремленные в небо, как мачты, шумят и печально так шепчутся с ветром. О, лес!» Семен Александрович с удивлением прочел стихи и хитро прищурился: «Признавайся, Юлька, у какого японского поэта списал?» Обиделся папа тогда очень… Надо сказать, это был первый и последний раз, когда Семен Александрович сына обидел. Он был редким отцом: о его чувстве такта и деликатности папа не раз писал.

Отрывок из рассказа «Папа, прости меня, пожалуйста».

Самое страшное, это когда кричат на детей. Отец никогда в жизни не крикнул на меня. Он позволял спорить с ним, он терпел даже тогда, когда я начал повышать голос: если не хватает логики, верх берут чувства — он обижался, затворялся в себе, но ни разу, сколько я помню его, не смел унизить меня окриком, потому что ребенок лишен права на защиту, ибо его защита — слезы, а это путь в трусость и бессилие.

Папу часто отправляли от школы на литературные конкурсы, викторины и конференции. На одной из конференций в 47-м году шестнадцатилетним мальчишкой он впервые повстречался с писателем Борисом Полевым, с которым впоследствии неоднократно пересекался по репортерским и писательским делам.

Из дневника отца 1963 года.

Первое знакомство наше состоялось в библиотеке имени Сталина на читательской конференции, посвященной «Повести о настоящем человеке». На эту конференцию приехал Борис Николаевич.

Отец дал машину — маленький вишневый БМВ, и мы поехали за Полевым в «Правду», и я, молодой барчук, сидя в машине рядом с шофером, хвастал Полевому о том, как я жил в Германии в 45-м году. Он тогда, как я сейчас припоминаю, очень весело, с каким-то забавным недоумением смотрел на меня, кивал головой и улыбался. Вот ведь любопытно — всегда этот человек ассоциируется у меня с улыбкой. А потом, в зале, я взял слово и стал выступать, причем выступал, как я сейчас вспоминаю, неприлично, скучно и ему знакомо. Правда, наши матроны и ахали и восхищались мною, но я-то почти слово в слово повторял критическую статью о Полевом, которая была напечатана то ли в «Знамени», то ли в «Новом мире», то ли еще в каком-то толстом журнале. Полевой чувствовал, что выступает не читатель, а тот самый выступатель, которого готовят, как жеребца перед пробежкой, учитель литературы, комкающий в уголке платочек от нервного возбуждения, и библиотекарша с холодными от волнения руками.

Помню, я тогда сказал Полевому: «Вот, Борис Николаевич, у Вас в „Повести“ серьезная ошибка. Там написано, что Мересьев полз по зимнему лесу и слушал, как куковала кукушка, а на самом деле кукушка зимой не кукует». Это я, конечно, вычитая в критической статье. Мои слушатели захлопали. А Полевой все с той же доброй, спокойной улыбкой смотрел на меня и кивал головой. Потом его прекрасное выступление в печати против лактионовского замазывания в живописи. Против ларионовской картины, когда в новую комнату вселяется семья и первой входит девочка, неся в руках портрет Сталина. Он очень честно выступал в это время.

Однажды старенькая Евдокия Федоровна вошла в дом весело, добро смеясь: «Галюша, я только что на улице столкнулась с твоим отцом. Старый-престарый, еще хуже меня, а сразу же узнал! Я от него — он за мной: „Евдокия Федоровна, постойте, выслушайте. За мою низость я был страшно наказан. Я болен и одинок, умоляю, простите!“»

На деле убедившись в непререкаемой справедливости «Мне отмщение и аз воздам», баба Дуня обманщика от всей души простила, стала еще добрее и терпеливее с домашними, а через несколько месяцев тихо, как и жила, умерла… Папа, бабушкой выращенный, долгое время не находил себе места, писал грустные, беспомощные стихи и начал тайком покуривать: детство закончилось…

ДЕД

До шестнадцати лет отец мечтал о карьере дирижера и, закрывшись в комнате, самозабвенно дирижировал. Всегда считал музыку, наравне с живописью, совершеннейшим искусством — никаких языковых барьеров и зависимости от переводчика. Музыкантом не стал, но научился брать несколько аккордов и иногда напевал мне, маленькой, аккомпанируя на дребезжащем пианино, модную в годы его юности песенку: «Осторо-о-ожен будь, никто пока что не бы-ы-л в таинственной стране Мадагаска-а-р!»…

В последний год школы его потянуло в лицедейство, всерьез думал о ГИКе, а Семен Александрович папу тактично, доказательно и дружески отговаривал и просил пойти по стопам деда-лесника.

— Получи профессию, — говорил Семен Александрович, — если есть в тебе искра, придешь в искусство. Нет ничего страшнее, чем быть к искусству приписанным — обидно это и нечестно.

Отец сначала удивлялся: почему обязательно лесником? Потом догадался.

Отрывок из рассказа «Папа, прости меня, пожалуйста».

Напору техники стремительного нашего века сможет противостоять лишь природа, потому что техника однолика в своей устремленной мощи, а каждое дерево — это поэзия; Старик, видно, хотел приблизить меня к высокой культуре природы, которая — единственно — и может открыть в человеке Слово. Парадоксальность поколения наших отцов заключалась в том, что они, служа технике, «которая решает все», были романтиками в глубине души, а всякий романтизм произрастает особенно пышно там, где взору открыты долины, леса и снежные пики гор…

В лесники папа не пошел, но и актерство отверг, хотя актер из него получился бы великолепный. Как компромисс выбрал Институт востоковедения — там была и романтика далеких стран и культур, и языки, к которым его тянуло… В том же, 1949 году познакомился с прекрасными ребятами, учившимися на разных факультетах: Женей Примаковым, Олегом Пересыпкиным, Володей Цветовым, Сашей Быковым, Юрой Виноградовым, Валентином Александровым. Они организовали веселую компанию со смешным названием «Потуга» и проводили вместе много времени. В Москве учились, ходили на вечеринки, танцы, устраивали процессы — так в то время назывались драки. Летом уезжали в открытый папой небольшой поселок Архипо-Осиповка, недалеко от Новороссийска — с огромными дубами на холмах, маленькими домиками и чистейшим морем…

Вместе с будущими академиками Е. Примаковым и 3. Буниятовым, журналистом К. Гейвадовым, послом А. Калининым и многими другими студентами работал папа лектором МГК ВЛКСМ. Однажды его отправили выступать в рабочее общежитие Орехово-Зуева. Тема лекции была типичная: угнетение трудящихся капиталистами Запада. Материалы об этом были обширные, классифицированы и подобраны вполне искусно, оперировать ими было одно удовольствие. Поскольку на Западе ни один из папиных друзей не был, а сам он, хоть и провел в 45-м году три месяца под Берлином, в местечке Рансдорф, поражаясь количеству велосипедов и чистоте коттеджей, но ничего кроме ненависти к фашистам у него при воспоминании о том путешествии не рождалось, поэтому и выступали все молодые лекторы убедительно и искренно, что называется, заливались соловьями. Закончив просвещать стариков и детишек, папа поклонился аплодисментам и предложил задавать вопросы. Поднялся беззубый старик в ватнике и, комкая шапку в огромных, с синими жилами, измученных работой руках, прокричал: «Спасибо товарищу Сталину за нашу свободную и счастливую жизнь! Ни в одной стране мира рабочий человек не живет так хорошо, как на родине победившего счастья!» Старики и дети снова зааплодировали: вопросов не задавали, стали быстро расходиться…