После сегодняшнего дня и вчерашних событий я чувствовала себя, как те люди, о которых говорят «потеряли равновесие». Но дело не в равновесии… В конце концов, можно плутать, но все же куда-то идти, существовать. Существовать в том мире, к которому ты привыкла, с которым связана тысячами видимых и невидимых нитей. Вы можете себе представить хотя бы на миг, что нити исчезли и тебя ничто не связывает с миром, в котором ты живёшь и движешься?.. Одним словом, гы сливаешься с безразличием, превращаешься в некую форму равнодушия.. Все равно что превращаешься в ничто, которое тем не менее живёт, должно есть, пить, спать, давать уроки музыки, играть Мендельсона и Шумана ради заработка. Вы понимаете? Я не хочу быть формой равнодушия и по необходимости играть Мендельсона и Шумана, как это делают, вернее, делали слепые в пассажирских поездах… Я хочу выступать на сцене и ощущать горячее и тревожное дыхание публики. Впрочем, ну её, романтику! Я бы искала в Стравинском ответа на те вопросы, о которых нет ни слова в толковых словарях… Смейтесь надо мной, презирайте меня, но я пришла к вам за милостыней: дайте мне на грош жизни. Большего я не требую — на один только грош! Чтобы я почувствовала всей своей кровью, что ещё не превращена в ничто…
Он ощутил, как она выскальзывает из постели тихо, словно кошка, и постарался ещё более выровнять своё дыхание, чтобы и впрямь походить на спящего.
Её он не видел, но чувствовал все её движения — по тихому шороху босых ног: как она наклоняется, как шевелит руками, гибкими и жадными, словно голодные змеи. Чувствовал все её движения во тьме, густой и непроницаемой, как чёрная тушь, и потому удивился, а затем насторожился, поняв, что она остановилась у чертёжного стола. Почему у чертёжного стола? Там он оставил свою одежду, а она кинула свою на стул, стоявший на противоположной стороне комнаты, почти у самой двери. Или она не смогла сориентироваться? Это казалось невероятным, поскольку стул стоял параллельно койке, всего в двух шагах от неё, а для того, чтобы добраться до стола, нужно было пересечь всю комнату. Было совсем очевидно, что нечего и думать, будто она ошиблась.
Итак, она стояла у стола, напряжённо прислушиваясь. И вот её руки начали торопливо обшаривать одежду, будто что-то разыскивая, при этом действовала она так осторожно, будто в нескольких миллиметрах от неё находились детонаторы адской машины.
Так продолжалось недолго — секунд двадцать, может быть.
Потом она вздохнула довольно громко, позабыв о всякой осторожности. И снова, как кошка, как ленивая и сытая кошка, направилась к своему стулу, двигаясь с такой уверенностью, будто видела его во тьме. Босые ноги больше не шуршали, а ступали твёрдо, плечам и рукам больше нечего было таиться.
Первым делом она начала натягивать чулки, и для этого присела на стул. Старый, сколоченный из дощечек стул предательски скрипнул.
— Какой холод, ах, какой холод! — чуть ли не всхлипнула она.
— Ты могла бы ещё немного полежать, — сказал Аввакум.
— Ещё немного? — Она встала, вероятно, надевая платье. — Я совершенно потеряла понятие о времени. Сколько прошло — час, два или всего несколько минут? Стала искать твои часы — я видела, они у тебя со светящимся циферблатом. Но куда ты их положил? Возле костюма их нет.
— В кармане пиджака, — пробормотал Аввакум. Он старался думать лишь о том, что они вдруг стали говорить друг другу «ты». Остальное он отложил на потом: все было зарегистрировано и не могло стереться в памяти, даже если бы он этого хотел.
— Бр-р-р! — стучала она зубами. — Какой холод, какой холод! А он думал: «Сейчас десять часов. Ни в коем случае не больше».
Она подошла к нему, нагнулась и поцеловала в губы, а потом в лоб. «Почему в лоб?» В лоб обычно целуют покойника. Даже под тёплым одеялом он почувствовал озноб.
Она вышла, и Аввакум слышал, как затихают её шаги на лестнице.
«Если графу угодно танцевать…» Весело, Фигаро, нечего сказать, очень весело! Его пригласили на танец. Мерси. Граф на то и граф, чтобы говорить «мерси», улыбаться и танцевать.»Пусть пожалует, я ему сыграю»… Бывают и чудесные дни, даже в конце лета.
Вскоре после полуночи он поднялся на чердак, отодрал лист жести, которым было заколочено слуховое окно, и выбрался на крышу. Стоя на коленях, он прикинул, какая из трех труб предназначалась для отвода дыма из камина на втором этаже. Осторожно он подполз по мокрой черепице к трубе, достал из кармана халата моток верёвки, к которой был привязан его пистолет, и ловко, будто профессиональный трубочист, стал её разматывать и опускать в дымоход. Не успел он размотать и двух метров, как ощутил, что тяжесть исчезла — пистолет упёрся в какую-то поверхность.
Тогда Аввакум тем же путём вернулся на чердак и приладил жесть на прежнее место. Светя перед собой фонариком, он направился к прямоугольному корпусу первой от двери дымоходной трубы, которая находилась всего в четырех шагах от него. Не понадобилось много времени, чтобы установить, что левая грань не очень плотно прилегает к соседним и при внимательном осмотре напоминает собой своего рода кирпичную дверь высокой около полутора метров. Он сунул пальцы в едва заметную щель и потянул грань на себя. К своему неописуемому удовольствию он ощутил, как грань поддаётся и движется легко и бесшумно, несмотря на то, что весит наверняка не менее сотни килограммов. И вот она распахнулась, как обычно распахивается дверца старинного и массивного стенного шкафа.
Тайник и впрямь напоминал собой огромный, сколоченный из досок стенной шкаф в глубине, покрытой толстым слоем пыли. В нем хватало места для одного человека при условии, что он не очень высокого роста и не очень полный.
Аввакум вернулся к себе, порядком озябший и промокший под дождём, который лил, когда он был на крыше. Он тотчас же юркнул под одеяло, но постель не сохранила и частицы того чудесного тепла, которое вобрала в себя час тому назад. Она была отвратительно холодной и сырой. И, укутываясь с головой, он был готов в свою очередь пожаловаться: «Ах, какой холод, какой холод!» Но жаловаться было некому.
Незадолго до рассвета громкий, пронзительный женский вопль заставил Аввакума вскочить на ноги. Вопль донёсся с верхнею этажа — из гостиной с камином, расположенной у него над головой. Он рассёк тишину, как удар бритвой, и оборвался.
Вера вчера пригласила ею к утреннему кофе, этим необходимо было воспользоваться, и в половине восьмого, одетый для выхода, он поднялся на третий этаж и позвонил.
— А я как раз собиралась позвать вас, — с улыбкой сказала открывшая ему девушка. Глаза её казались усталыми, сонными. — Ну как, приятно провели первую ночь на новой квартире?
Уж не догадалась ли она о визите Евгении?
— Как любую «первую» ночь. — вывернулся Аввакум. — Впрочем, я давно уже не знаю разницы между «первыми» и «последними». В моем возрасте человек привыкает воспринимать ночь как время, определённое для сна, отдыха, восстановления сил.
— Очень мудро, — сказала Вера и неожиданно рассмеялась.
— Кто из вас на рассвете так громко кричал? — И, не дожидаясь её ответа, он добавил: — Маркова?
Рука Веры дрогнула; затем ложечка, которой она размешивала сахар, неподвижно застыла в чашке.
Да, её учительница Маркова. Часам к четырём она почувствовала сильнейшую головную боль и решила пройти на кухню освежить лицо холодной водой. И вот только она протянула руку, чтобы зажечь свет в гостиной, как ей показалось, что на пороге дядюшкиного кабинета стоит какой-то человек. Вглядевшись в его лицо, она узнала самого дядю. Дверь в спальню была полуоткрыта, и оттуда падал свет — вот она и узнала. В это время дядя снял своё пенсне, и тогда она закричала от ужаса и чуть было не упала в обморок — глаз у него не было. Вместо глаз — две дырки.
— Если бы мне показалось что-нибудь подобное, я бы умерла на месте! — продолжала Вера. — Разумеется, она галлюцинировала, в этом не может быть никаких сомнений, но все равно страшно!.. Я брызнула на неё водой, дала ей валерьянки, и она успокоилась, даже шутить попробовала. Но уснула всего полчаса тому назад… И попросила меня не будить её до вечера. А я думаю, не позвать ли врача…